— Я желаю слышать, какую территорию мы можем — твердо можем — удержать с наименьшими потерями.
— Земли к востоку от линии Осер — Сен-Дизье, — д'Альбон уныло отодвигает руку подальше от вожделенных башенок Реймса и Лютеции, — останутся нашими в любом случае. И мы можем удержать линию Ноген-сюр-Марн — Эперне до весны, даже если коннетабль рискнет обнажить побережье Нормандии. При одном условии: нужно покончить с де ла Ну.
— Что вам нужно для этого?
Генерал усмехается:
— Деньги. Ловить его от Суассона до Сен-Дизье долго и невыгодно. Но мир не без жадных людей. — Человек проступает из монотонного ряда штабных ворон. Легкий, порывистый — огонь под ветром. Быстро загорается, быстро гаснет…
Его Величество вспоминает легкий желтый лист. Он не исчез, не сгорел, он хранится там, откуда его не сможет достать никто другой. Филиппу не нужна бумага, он помнит слова наизусть.
Его Величество кладет руки на стол ладонями вниз.
— Вы получите деньги, сколько нужно. Вы будете платить за сведения и помощь. Но вы не станете покупать жизнь. Такова моя воля.
— Ваше Величество! — генерал взвывает собакой, которой лошадь наступила на хвост. — Против нас ведут не благородную рыцарскую войну, это ж не алеманны. Де ла Ну воюет по-разбойничьи! И бороться с ним нужно так же, как с разбойником.
— Мы не ведем рыцарскую войну. Мы пришли сюда, чтобы остаться. Вы хотите спорить со мной? — Это еще не гнев, даже не раздражение. Пока решение не принято, его можно, нужно оспаривать. Генерал не забылся, он увлекся. Тут будет достаточно напоминания.
— Нет, господин главнокомандующий, Ваше Величество. — Д'Альбон не начинает вилять оттоптанным хвостом, он даже умеренно и позволительно ироничен. Самая яркая фигура в северном штабе. Теперь — самая. И, разумеется, подчинится. А раз подчинился, можно и объяснить.
— На севере на де ла Ну едва не молятся, — мягко говорит Филипп. — Здесь с его появлением тоже связывали некоторые надежды. Он очень хорошо умеет унимать аппетиты землевладельцев и на него трудно жаловаться, особенно теперь. И он не ромской веры, а островной, как многие в Арморике. — А это значит, что в здешних спорах о вере он никому не свой и никому не враг. — Если мы убьем такого человека в спину, мы рискуем повторить ошибку, которую сделал епископ Марселя. — А вот это чистая правда.
Военный совет резко затихает. Включая тех, кто молчал. Есть молчание внешнее — когда человек просто ничего не говорит вслух, и внутреннее — когда он перестает вести бесконечный диалог с собой, спорить, передразнивать, одобрять, возражать. Сейчас в комнате воцарилась настоящая тишина. Споров больше не будет.
— Совет окончен, господа. Благодарю вас.
2.
Подвал был добротным. Обычный здешний подвал — глубокий, прохладный, разве что слегка сыроватый, каменный — землю тут никак, слишком уж река близко — и камень крупный. Люк потолочный закрыл — и наружу ни единый звук не выберется. Зато внутри… ну кто придумал этот чертов сводчатый потолок? Это, что, церковь? Тут нужное по хозяйству хранить следует, а не петь хором, чтоб каждый звук от всего по пять раз отражался.
Дик смотрел на рыжую стену и понимал, что на безвестных каменщиков злится он зря. Злиться нужно было на себя. Совсем голову потерял. Сначала влез в дурацкую историю, едва не погубив… Потом так обрадовался, что неприятности ограничились скандалом по службе, что принялся исполнять распоряжения старшего секретаря, не задумываясь, к чему они ведут. И вот, доисполнялся. Отследил им Таддера. Добыл и приволок, куда сказали. Думал, что для разговора. Почему думал? А черт его знает, почему. Хотелось, вот и думал. Хотелось исполнить поручение хорошо и красиво. Чтобы все как раньше. А дальше мысли не пошли, слишком неприятно получалось.
У меня всегда так, пришел он к выводу, колупнув бугорок строительного раствора, выпиравший между камней. Где-то на полпути мысль останавливается, как осел. На что можно рассчитывать, если сам сообщаешь господину Трогмортону и его новому старому секретарю о деяниях в некотором роде коллеги — и совершенно непотребных деяниях. На то, что сэр Николас его ласково пожурит или открутит уши, как ребенку, и отпустит, попросив впредь не грешить?
Дик об этом просто не думал. Он сделал. Выследил, привел… а дальше люк захлопнулся, и ему указали на место в углу. По лицу «секретаря», то есть, сэра Кристофера, сменившего амплуа, было ясно, что удрать из подвала можно только на тот свет.
Но этого он как раз ждал. Почти ждал. Не хотел думать, но где-то там, внизу, в сумерках, допускал, что может быть и ссора, и допрос — и отсутствие церемоний. Но ссоры не произошло. И допроса тоже. Таддеру заткнули рот, тут же. Первое, что сделали. И уже в этом виде привязали к столу. Очень добросовестно, не пошевелишься. Дик даже сначала не понял, зачем так. Ему стало ясно потом — чтобы не дергался и не мешал работать. Это при допросе с пристрастием неважно, дергается ли допрашиваемый или нет. А при ампутации и нож может сорваться, и пила не в ту сторону пойти, и шить тяжело. Дик смотрит на стену, старается смотреть. Шить тяжело, если пациент в сознании. А его удерживали в сознании, сколько могли. И ни о чем не спрашивали. Отпилили левую кисть, почистили, обработали какой-то душистой мазью, ушили. И только друг с другом — о всяких медицинских новшествах, а потом о механических, а потом о театральных…
Уайтни не понимал одного: зачем. Бессмысленное какое-то действие, и очень хлопотное же. Как допрашивают, он знал. Дома еще знал, с детства, кажется — всегда знал, с какого-то еще неразумного возраста уж точно. Все сверстники знали. Играли в допрос заговорщиков, ссорились до драки: жульничает ли допрашиваемый, отказываясь отвечать, или и вправду можно вытерпеть. Потом — видел сам. И как допрашивают преступников, и как они сами друг с другом порой беседуют — и до упора, и только чтоб развязать язык. Орлеанские трущобы служили богатым материалом для наблюдений, а Уайтни там был не то чтобы в доску своим, на воровские дела его не звали, но и чужаком не считали. Не выдаст, платит, как обещал, на мякине не проведешь, выгодные заказы есть — неплохой такой человек, хоть и не свой, не орлеанский…
То, что устроили господа Трогмортон и Маллин, не имело никакого разумного объяснения. Как пристрастия некоторых клиентов сгоревшего «Соколенка». Вот там обоим нашлось бы место, никто бы и не удивился: хотят благородные господа разделать кого-нибудь при помощи скальпеля и иглы, так отчего ж нет. Чем бы клиент ни тешился, платил бы вперед.
И ведь явно хотят. Сэр Николас на культю эту смотрит с полным удовлетворением. И объясняет еще, что хороший военный в медицине, инженерном деле и юриспруденции должен разбираться обязательно. А лучше — уметь. Потому что никогда не знаешь. Вот тут Дик не выдержал и рявкнул, что не для того он Таддера выслеживал, крал и волок, чтобы на нем для своего удовольствия… практиковались. Секретарь посольства на это не ответил, а Маллин только рукой махнул. Подождите, мол, вот он в себя придет, тогда поговорим. Потом посмотрел на руки и пошел к лохани с водой — озаботились же, двумя — отмываться.
Безумие какое-то. Дик оглянулся через плечо. Подопытный к столу привязан накрепко, как у медиков на публичных операциях, все почти чистенько — уж точно чище, чем у орлеанских цирюльников: кровь подтерли, да и мало ее было, жгут заранее наложили, сосуды пережали. Душа поет, этакими военными перед всем миром хвастаться, и не только перед христианским, тут любые мавры одобрительно языками поцокают. Все хорошо. На пытках выглядит куда противнее. Пахнет тоже. Тут бы за Таддера просто порадоваться: повезло, в умелые руки попал. Так аккуратно прооперировали, как не всякому раненому офицеру везет. Вот только отсутствие смысла подступает к горлу, отдается во рту кислятиной.
А под спудом изумления, недоумения и отторжения пульсирует совсем уж никуда не годная мысль. А могли бы и не Таддера. И не Уайтни. А могли бы… и вот тут эту мысль точно нужно останавливать на полпути, потому что если дать ей двигаться дальше, сорвешься в истерику. Совсем. Вконец. Может быть, эти… хирурги чертовы того и добиваются?