— Позвольте мне, господа судьи, в последнем слово очиститься от той грязи, которой забросали меня прокуроры, а отчасти и некоторые из защитников. Я представлен ими на суде как человек, алчущий человеческой крови. По высказанному моими обвинителями мнению, всюду, где бы я ни появлялся, проливалась или должна была пролиться человеческая кровь. Мои убеждения признаны вредными для общества, мои поступки признаны преступлениями. Для того, чтобы еще более повлиять на вас, господа судьи, прокурор подчеркивал, что я во всем солидарен с «Народной волей», совершившей акт первого марта. Да! Я солидарен с «Народной волей», я был членом этой партии, я подписываюсь под всем, совершенным ею. Это — не преступление, а исполнение священной обязанности.
Генерал Фридерикс, быстро глянув в лицо нахохлившегося Гурко, громко произнес:
— Подсудимый! Говорите свое последнее слово, а не занимайтесь пропагандой! Иначе я вас лишу этой возможности.
Купицкий ответил спокойно:
— Не забывайте, генерал, что это в полном смысле мое последнее слово.
Фридерикс умолк. А Куницкий продолжал речь:
— Вся моя вина — это моя любовь к народу, за освобождение которого я готов отдать свою кровь до последней капли. На путь террора нас заставила вступить необходимость. Уберите от нас таких людей, как Янкулио и Белановский, людей, которые торгуют человеческой жизнью, прекратите бесчеловечные преследования — и тогда борьба примет менее острый характер.
Вы слышите плач и рыдание присутствующей на суде публики? Это наши родственники: отцы, матери и жены. Их спросите, преступники ли мы. Они нас знают. А вы — можете нас судить, можете и осудить. Мы умрем, сознавая, что исполнили свой долг.
Подсудимые договорились, выходя из зала суда во двор, выкрикивать громко свое имя и приговор, чтобы о результатах судилища узнали тюрьма и измучившиеся от ожидания люди.
Старинные часы пробили полночь. Наступило 20 декабря 1885 года. Наконец в первом часу ночи появились долго совещавшиеся судьи. Объявили приговор.
И вот в многотысячиую человеческую массу, то замиравшую, то мгновенно вскипавшую штормовым гулом, падают слова:
— Куницкий — смерть!
— Бардовский — смерть!
— Люри — смерть!
Гул на какую-то минуту стихает, минуту, кажущуюся очень долгой, — потому что это минута надежд, в которые не верилось, и отчаяния, которое было беспредельно…
Заминка была вызвана тем, что уводили одну группу и вводили другую. И снова возгласы из тюремного двора:
— Петрусиньский — смерть!
— Шмаус — смерть![3]
— Оссовский — смерть!
Варыньский был осужден на шестнадцать лет каторги. Феликс Кон получил десять лет и восемь месяцев каторги, замененные затем восьмью годами.
А хмурая зимняя ночь, клубя по небу черные снеговые тучи, текла пад взбудораженной Варшавой, над уходящими в казематы людьми, для которых земное время прекратило свой отсчет — потому что они уходили в Вечность.
Через три дня за стены Цитадели в подпольную Варшаву улетело прощальное письмо Станислава Купицкого:
«Братья-рабочие!
Пользуюсь подвернувшимся случаем, чтобы перед смертью написать к вам несколько слов.
Вскоре меч палача обрушится на наши головы, но чувство страха нам чуждо. Мы знаем, ради чего мы гибнем и за что мы отдаем жизнь свою.
Теперь от вас, братья, зависит, чтобы наша жертва не была бесцельна.
Мужество и выдержка. Не забывайте, что мы только собственными усилиями сможем завоевать права, которых нас лишали в течение стольких веков, что только в себе самих мы должны искать силу и бодрость в борьбе, которую мы ведем.
Пусть не пугают вас те жестокие приговоры, которые обрушились на нас.
Если бы не предательство, не было бы стольких жертв. И в этом отношении, следовательно, зависит от нас, чтобы жертв было как можно менее. Будьте осторожны в своей деятельности. Не доверяйте первому встречному. Но не ослабляйте при этом своей энергии, не отступайте от нашего знамени, держите его высоко — и победа будет за вами.
Это, братья, мои последние слова, мое завещание, которое пересылаю вам.
А теперь, мои более близкие друзья, если кто из вас сохранил хоть частичку той привязанности, которою вы меня удостаивали, тот поймет, что этими немногими словами я желал бы влить в вас всю мою любовь к делу, за которое я гибну, и выразить вам, людям, с которыми я вместе работал, те чувства дружбы, какие я к вам питаю.
Посылаю привет и сердечные рукопожатия вам, знающим и помнящим меня, братское рукопожатие товарищам по оружию.
Сердечно обнимаю вас всех в последний раз. Будьте счастливы и не забывайте „рыжего Григория“.
Станислав Куницкий».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Каторгу Феликс Кон отбывал в Забайкалье, на Каре, до конца 1890 года. Затем его доставили в Иркутск, где объявили повеление генерал-губернатора о немедленном выезде к месту ссылки в Якутск. Якутские власти определили Кона в далекий Багурусский улус.
Явился конвойный казак и повез. Дорогой утешал:
— Ничего, обживетесь, юрту поставите, на якутке женитесь, детишки пойдут. И заживете. Двенадцати рублев, конечно, маловато, ну да земля вам положена. Пятнадцать десятин. Якуты не любят, когда у них землю берут поселенцы, откупаются. Этим тоже жить можно. А вон господин Войнаральский торговыми делами занимается, господин Ковалик печи кладет. Якуты народ смирный. Только с ихними тойонами не связывайтесь. Убьют, как вон надысь Петрована Алексеева убили.
— За что же Петра Алексеевича убили?
— А просто за так. Самостоятельный человек был, не ндравился тойонам. Так ихних князей зовут. Вот они и распустили слух, будто денег у него много. Кто-то позарился и зарезал.
Эти просто сказанные казаком страшные слова больно ударили по сердцу. Феликса поразил этот рабочий своей речью на «процессе 50-ти». За эту речь Петр Алексеев получил десять лет каторги, которую тоже отбывал на Каре. Там, на Каре, Феликс часто возвращался мысленно к тому, что сказал Алексеев о революционной интеллигенции… «Она одна, как добрый друг, братски протянула к нам свою руку и от искреннего сердца желает вытащить нас из затягивающей пучины на благоприятный для всех стонущих путь. Она одна, не опуская рук, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших собратьев из этой лукаво построенной ловушки, до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа. И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!..»
Алексеев выстроил избу с русской печью, во дворе поставил лошадь и корову, возделал грядку капусты, гороха… И вдруг — убили… Ни за что, просто так…
Через несколько дней продирания сквозь топкую непролазную тайгу добрались до Чурапчи, где жили несколько поселенцев. Казак сказал:
— Ты уж меня извиняй, господин политический, дальше я с тобой не поеду.
— Почему?
— Да там совсем дорога гиблая. И хозяйство у меня, понимаешь, в разладе. Жена на сносях. Жалованье плевое. Дальше мне в отлучке быть никак нельзя. Пожалей!
— А как же я свой улус найду?
— Да вон к Ивану Ивановичу заверни, он тебе и объяснит.
— К какому Ивану Ивановичу?
— К Майнову.
Ссыльный Майнов жил в юрте, но с каменной печуркой. Одет был наполовину по-якутски, наполовину по-русски: в унтах, в овчинных штанах, но в рубашке-косоворотке, подпоясанной широким поясом. Феликса встретил с явным удовольствием:
— Что вам приготовить на обед? Суп или жаркое?
Феликс, за дни пути проголодавшийся, попросил:
— Если можно, и то и другое.
Майнов развел руками.
— Я бы со всей душой, да невозможно. Я ведь как готовлю? Лью в казанок воды, кладу кусок мяса… Если вся вода выкипит — получается жаркое, если останется — суп.