— Извините, вы меня но так поняли. Я далек от мысли принизить заслуги уважаемых поэтов. И знаю, что они — голос народа.
— Так-то лучше…
— Подождите спорить. Кстати, о Навои. Хочу рассказать вам предание о нем. Однажды великий поэт шел но аулу и услышал доносившиеся из ближайшей юрты голоса. Девушки распевали одну из его песен. Навои прислушался и заметил, что они искажают его песню и пропускают некоторые куплеты. Он вошел в юрту. Там девушки сообща ткали большой ковер. Поэт приблизился к ковру и начал выдергивать из него нитки.
«Что ты делаешь?»- закричали па него.
«Л почему вы выдергиваете строки из ковра моих стихов?»- спросил он.
Они все поняли и устыдились. Попросили прощения у поэта, а он извинился перед девушками…
— Все это очень интересно и поучительно, но вернемся к разговору о прозе. Хотелось бы послушать, что по этому поводу думает критик…
— …Рассказывают, что Гаргабай, отец Бердаха, однажды прибежал впопыхах домой и крикнул жене:
«А ну, быстренько вымой нашего сына, да хорошенько! Причеши, обряди во все новое. Я повезу его в Хиву. Нас ждет большая удача. Люди говорят, что хан Хорезма ищет самого красивого мальчика для службы во дворце. А разве есть под этим небом ребенок красивее нашего Бердымурата?»
Жена была женщиной сдержанной. Она улыбнулась словам мужа, но спорить не стала и сделала, как он велел.
Поехал Гаргабай с сыном в Хиву. А по пути должны они были пройти сквозь три заставы ханских стражников. На первой же заставе ханский нукер, узнав, куда и зачем едет Гаргабай, прогнал его, еще и обругал:
«Куда ты со своим тощим и лопоухим отпрыском? Глаза-то у тебя где? Ты только погляди на него, курносого и лупоглазого! А ну, поворачивай, и чтоб духу твоего тут не было!»
С тех нор до самой смерти Гаргабай бранился: «Проклятие людям хана, не пропустившим ко дворцу самого красивого мальчика в мире!»
— Вечно эта критика оскверняет поэзию. Для критики ничего святого нет. Разве Бердах красотой своих стихов не опроверг слова того стражника? Разве своим разящим словом он не пошатнул ханский дворец?!
— До тех пор покуда поэзия будет оставаться единственным ребенком нашей литературы, покуда будет она числиться единственным наследником национальной культуры, до тех пор будет она нам казаться самой прекрасной и несравненной…
— Я думаю, надо объявить конкурс на лучшее произведение в прозе…
* * *
Мысли, просочившиеся сквозь щелку двери председателя Союза писателей, растревожили меня. Услышав все сказанное, я перво-наперво удивился: почему идея развития каракалпакской прозы не приходила мне в голову до сих пор, ведь я уже познакомился с романами Льва Толстого и Достоевского, с повестями Тургенева и Гоголя? Почему о прозе не говорили мои учителя? А может, и впрямь наш народ приучен лишь к поэзии, она — его истинный голос? Но как тогда быть с бесчисленными легендами, притчами, сказаниями — они чей голос? Неужто не народный? Или они не литература, не фольклор?
Образовалась целая куча вопросов, завал вопросов, и перебраться через него было непросто. А перебираться надо, иначе дальше хода нет, по крайней мере, для меня.
Поразмыслив в одиночку, поприкидывав и так и эдак, повспоминав различные случаи, я пришел к выводу, что народ-то, пожалуй, давно уже ждет настоящей, серьезной прозы. И подтверждений тому множество. Вот хотя бы одно из них. Как-то я прочитал своему дедушке рассказ Льва Толстого «Кавказский пленник». Рассказ в переводе, конечно. И конечно же в том переводе он заметно уступал оригиналу. Но все равно дедушка слушал со вниманием, необычайным даже для него — у большого любителя всяких историй. Слушая, он так увлекся, что забыл приказать внукам покормить осла. А осел, что бы там о нем ни говорили, животное дисциплинированное. Он привык к порядку и свое обеденное время нутром чует. Поняв, что кормить его не собираются, он начал орать. Истошные ослиные вопли переполошили весь аул, но дедушка даже внимания па них не обратил. И пока я не дочитал рассказ до конца, он не пошевелился. А потом сказал:
— Какой хороший дастан. Все сплошная правда. Все как в жизни. — И, подумав, добавил:- Даже правдивей, чем в жизни.
На следующий день я слышал, как он пересказывал «Кавказского пленника» своим друзьям старикам, притом вместо Жилина в его пересказе действовал «один каракалпак».
Эти размышления и воспоминания подтолкнули меня. Решил написать рассказ об одном случае, который давным-давно засел в мозгу и время от времени всплывал в памяти и требовал выхода. Пытался я передать его в стихах, но ничего не получилось. Теперь попробовал передать его в прозе.
На выходной отправился в аул. Дома мне всегда лучше писалось. И точно, в субботу же вечером, за один присест, я его и закончил, а в воскресенье с утра собрал всех домашних и стал читать им.
Дедушки уже не было в живых. Он умер в прошлом году.
Дедушка часто говорил, что у человека одна надежда: уйдя из жизни, остаться в сердцах близких людей. А у меня с его смертью в сердце образовалась какая-то брешь, пустота какая-то. Я ее чувствовал почти физически. Конечно, я о нем думал. Часто думал, чуть ли не ежедневно. Сидя в Нукусе и вспоминая наш аул, наш дом, я не мог их представить без дедушки, и порой мне начинало казаться, что он будто бы и не умер. Теперь же, вернувшись домой, я не только умом понял, не только воочию убедился, не только душой почувствовал, по буквально каждой клеточкой тела ощутил, что дедушки нет. И в тот момент, когда я начал читать этот рассказ, мне остро не хватало его присутствия, его заинтересованности, его веры в меня. Лишившись их, я, кажется, и сам в себя стал верить меньше.
Отец с матерью слушали меня внимательно, но как-то напряженно слушали, с усилием, с натугой. Повествование не захватывало их.
Лишь только я кончил читать, мать, как всегда, решительно начала говорить первой:
— Кажется, чего-то не хватает!
— Да, да, — поддержал отец, — чувствуется, недостает чего-то.
Такая оценка меня не обрадовала, само собой, но и не очень огорчила. Я тоже чувствовал, что рассказу чего-то недостает. Но чего именно? Ответа на этот вопрос ждать от них, людей далеких от литературы, мне не приходилось конечно же. Начал мозговать сам. Но вот к вечеру, когда я уже собирался обратно в Нукус, мать вдруг сказала:
— Знаешь, Сере, в этом рассказе нет твоей тоски по людям, по земле.
Замечание показалось мне странным. Во-первых, мой рассказ был совсем не об этом, и «тоска», как говорится, не входила в авторский замысел. А во-вторых, тосковать можно о чем-то вдалеке, я же не покинул ни людей, ни земли, на которой родился.
Заметив, что я не понимаю, о чем она толкует, мать добавила:
— Я каждое утро как проснусь, так и чувствую, что стосковалась по детям, по людям, по чистому воздуху, по нашим полям.
— Правильно, — поддержал отец, — За ночь так соскучишься, что поутру хочется каждой тыкве на огороде «салам» сказать.
С таким вот напутствием и отправился я в Нукус и все сорок километров, все полтора часа в битком набитом автобусе думал, что значит «тоска» в литературе и почему ее не хватает в моем рассказе.
В Нукусе встретил родственника Кутлымурата Уразова. Этот человек всегда отличался точностью логического суждения, и вся родня привыкла ценить его советы. Он — юрист. И все наши обращались к нему либо «юрист-кайнага» («старший брат юрист»), либо «юрист-ата» («дедушка-юрист»). Я, конечно, тоже решил воспользоваться случаем и упросил его выслушать мой рассказ.
Он согласился. А слушать Уразов умел — это у него профессиональное. Сдержан, сосредоточен, по глазам видно, что пытается вникнуть в суть, не пропустить ни единого слова. Читать такому слушателю — одно удовольствие, и я все время краешком глаза посматривал за ним.
Сперва лицо его было смягчено легкой приятной улыбкой. Затем оно стало строже и грустнее. Он несколько раз потрогал пальцем две крошечные родинки на щеке. Я догадался, что рассказ ему не но душе.