16 июня 1941 года. Наш народ был признан равноправным народом только после Октябрьской революции. Только после революции ему было предоставлено законное место в общем поезде прогресса. У каждого из народов Советского Союза есть свои традиции и свои достижения, есть свое искусство и своя наука. Все это для нас хорошие примеры, которым нужно следовать. Но плохо подготовленный человек не может сразу же воспринять то, что ему нужно и полезно. Нам надо еще многому учиться. Очень многому! Иначе в общем поезде мы окажемся самыми необразованными пассажирами, самыми скучными и неинтересными спутниками.
Это не значит, что нас пока не надо бы пускать в общий поезд прогресса. В этом поезде у каждого свое место. Ведь и пальцы одной руки не одинаковы, но пик-то не станет отрезать свой мизинец, приговаривая: «Вот тебе за то, что ты не дорос до других». Но если вся рука развивается и набирает силу, то должен развиваться и мизинец, иначе один палец ослабит всю пятерню.
Вновь записи из дневника, сделанные мною самостоятельно
17 июня 1941 года. Сегодня мы сперва купались в канале Бозкул, а потом всем отрядом давали концерт на полевом стане соседнего колхоза. Я прочитал свое стихотворение «Я счастлив, мой лагерь!».
Дядя вожатый Узакберген-ага почему-то не показывается. Не пришел он и вечером. Это меня беспокоит.
18 июня 1941 года. Я узнал, куда уходил Узакберген-ага. У него заболела мать. Он поехал к себе в аул, чтобы отвезти своей матери лекарства. Мне без него очень скучно.
19 июня 1941 года. Не хочу ничего делать, потому что нет Узакбергена-ага. Неохота играть с ребятами. Не хочу читать. И писать тоже не хочу.
20 июня 1941 года. Сегодня после обеда я шел в свою комнату на мертвый час. Вдруг заметил дядю вожатого Узакбергена-ага Бекниязова. Он улыбался. А в руках держал конверт.
— Тулепбергеп, это тебе из редакции письмо, — сказал он. В райцентре он зашел на почту и взял письма для лагеря, и мое тоже. — А ну, открывай и читай!
Я осторожно открыл. В конверте было письмо. Я достал его и начал читать громко и с выражением.
Вот это письмо:
«Уважаемый Туленберген!
Во-первых, известно, что для любого поэта его стихотворение — родное дитя. Известно, что и ежиха, целуя своего ежонка, приговаривает: «Пушистенький ты мой», и ворона, лаская вороненка, приговаривает: «Беленький ты мой». Твое стихотворение не показалось нам ни «пушистеньким», ни «беленьким».
Во-вторых, ты сообщаешь, что когда читал свои стихи, то «весь отряд хлопал». Известно, что слушатели хлопают в двух случаях: когда им нравится и когда они хотят, чтобы поэт побыстрее кончил чтение. В следующий раз, когда станешь выступать со стихами, обязательно понаблюдай за слушателями, тогда поймешь, почему они аплодируют.
Желаем тебе в будущем стать настоящим поэтом. А пока ты им не стал, стихов твоих мы печатать не будем.
С приветом, редакция газеты «Жеткиншек»!»
* * *
До сих пор помню, как ошарашил меня этот редакционный ответ. До той минуты я чувствовал себя деревцем-саженцем, которому еще расти и расти. Но в ту минуту вдруг ощутил себя гнилым трухлявым яблоком, которое шлепнулось с ветки в грязь — там ему и место. Я боялся взглянуть на своего первого вожатого и стоял, не отрывая взгляда от письма, хотя читать в нем больше было нечего. Но тут Узакберген заговорил сам. Заговорил спокойно и даже весело.
Что сказал вожатый. Как-то в аульском нашем клубе проходила встреча с известным поэтом Аббазом-шаиром. Конечно, и я пошел, потому что это очень меня интересовало.
Открывал встречу наш председатель колхоза. Это тоже честь, не на всякое клубное мероприятие приходит сам председатель.
И вот зал заполнился битком. Председатель вышел на трибуну, развернул бумажку и громко так, с пафосом произнес:
— Товарищи! Друзья! Аульчане! Вечер, посвященный творчеству известного поэта Садыка-шаира, чье сердце переполнено богатством золотых слов, объявляю открытым!
Из зала ему подсказывают:
— Не Садыка-шаира, Аббаза-шаира!
— Не смейте меня перебивать, — возмущается председатель. — Я знаю, что говорю.
Тут уж весь зал взорвался. Шум, крики, люди вскакивали с мест. Тогда председатель встал и говорит:
Товарищи! Я и сам понимаю, что мы встречаемся сегодня с известным поэтом Аббазом-шаиром. Вот он рядом сидит. Кто же его не знает. Но и я не ошибся. Вот в этой бумаге, которую мне прислали и которую я держу в руках, четко написано, что предстоит встреча с поэтом Садыком-шаиром. А бумага пришла сверху. Не прочесть ее я не имел права. Так что вышла неувязочка, но не по моей вине.
Зал так и грохнул от хохота.
Потом через несколько месяцев к нам в аул приехал Жапак-баксы.[39] И на сей раз председатель явился на встречу, но открывать ее уже не решился. Зато когда сказитель закончил свое выступление, председатель первым решил поблагодарить его, конечно же от лица всех колхозников.
— Уважаемый Жапак-баксы! Ваш прекрасный голос задел струны наших сердец. И за это вам от всех тружеников нашего колхоза огромное спасибо!
— Скажите спасибо и за прекрасную игру на дутаре! — крикнули из зала.
— Нечего меня учить, — озлился председатель. — Я сказал все что нужно!
Так и не поблагодарил исполнителя за игру на дутаре. Люди потом сами извинялись перед Жапаком-баксы за упрямство и неучтивость своего председателя.
Зато еще через несколько месяцев, когда в нашем аульском клубе выступали известные певицы Аимхан Шамурадова и Тохта Рахманова, председатель вдруг решил исправить прежние ошибки и неожиданно для всех, благодаря певиц, произнес:
— Спасибо вам, дорогие Аимхан Шамурадова и Тохта Рахманова, не только за ваше пение, которым вы порадовали народ нашего аула, но еще и за очень искусную игру на дутаре.
Певицы стоят, не знают, как воспринимать такую нелепую похвалу. По залу покатился гул недоумения.
— На дутаре играли не они! — кричат председателю.
— Эй вы, крикуны! — отвечает он. — Потише! Не вы, а я тут председатель. А я дважды не ошибаюсь.
Ну что с него возьмешь? Из-за собственной глупости всех обидел и доволен.
И ведь не один он такой. Думаю, и в редакции газеты найдутся люди сродни нашему председателю. Так что ты, Тулепберген, не печалься.
* * *
22июня 1941 года. Только что, прямо вот после обеда, Узакберген-ага подозвал меня к себе. Он вынул из кармана рубашки две урючных косточки. Одну дал мне, а другую положил себе в рот. Он обсасывал косточку с удовольствием.
— Ах, сладкая как сахар! — говорит, — А твоя? — спросил он меня.
Моя косточка была горькая, я так и сказал:
— Очень горькая!
Он снова полез в карман и достал еще две косточки. Одну дал мне, а вторую сунул себе в рот, но тут же выплюнул.
— Тьфу, какая горечь! — сказал он. И спросил: — А твоя?
На этот раз моя косточка была сладкая, и я сказал:
— Мне попалась сладкая.
Он положил свою руку на мою голову и сказал:
— Всегда говори только правду. И не живи, повторяя своего учителя. Учитель тоже может ошибаться. Об этом мы поговорим вечером, а теперь иди спать.
Сейчас я лежу в своей палате, на своей койке. Я всегда сплю после обеда, а теперь не могу заснуть в этот мертвый час. Я думаю о том, что сказал Узакберген-ага. На моем языке два вкуса: сладкий и горький. Мне очень тревожно…
Только что я опять перечитал письмо из редакции. Сунул его снова под подушку. Не спится. Какой-то холод внутри меня. Звучит горн. Но это не сигнал подъема. Другой сигнал — тревожный. Кончаю писать. Бегу…
Когда прибежал к линейке, там уже стояли ребята. Стояли не строем, а кучками. Пришел начальник лагеря. Он сказал, что война. Этой ночью началась война. Фашисты, немецкие захватчики, напали на нашу страну.
Война…
Все молчали. Многие плакали.