8
Т е т р а д ь
«…Я метнулся в кусты. Около барака кусты были негустые, можно пробираться без ножа-голоки, подобрался к скале и притаился, как раненый котенок. Я дрожал от страха и горя. Мои предчувствия оправдались — Комацу-убийца отравил строителей Вот почему он глядел в столовой поверх наших голов — мы для него уже были мертвецами. Как он мог решиться на подобное — отравить восемьдесят человек?
Что же мне-то делать? Почему Комацу не пристрелил меня? Я и Мын-китаец — двое, кто остался в живых. Конечно, мы не страшны Комацу-отравителю — у него есть оружие, есть верные даяки, на вышке стоит американский электрический шестиствольный пулемет, из которого в минуту вылетают шесть тысяч смертей. Точно такие же пулеметы стоят на американских вертолетах, с которых они поливают смертью джунгли и рисовые поля на моей родине.
А где Мын-китаец? Неплохо было найти его, вдвоем не так страшно. Вдвоем можно что-нибудь придумать, найти спасение.
Бежать некуда, я на острове. Они прочешут остров, будут искать меня, точно раненого кабана. Даяки отличные охотники. И если даже они не станут искать меня в джунглях, я сам выйду к ним, потому что иначе умру в лесу от голода и одиночества. Меня все равно пристрелят — преступникам не нужен свидетель. Они так поступают со всеми свидетелями.
Надо бежать, бежать с острова! Но как?
У меня нет даже лодки. На острове единственный катер, его охраняют. А если связать плот?
Они догонят меня на катере и расстреляют из автоматов.
Потом я услышал шаги по тропинке. Метрах в десяти от расщелины в скале, куда я забился, петляла тропка. Кто-то шел по ней. Шел не один. Сердце мое оледенело.
— Пройдоха Ке! Пройдоха Ке! — позвал кто-то.
Я не хотел отзываться.
— Пройдоха Ке! — опять позвали меня.
Я вышел из убежища и увидел Толстого Хуана. Он держал за руку Мына-китайца. Тот стоял и всхлипывал: для китайца подобное проявление чувств — вещь удивительная.
— Я догадался, что ты здесь, — сказал по-явански Хуан. — Я боялся, что ты не утерпишь и съешь что-нибудь… Ты не ел рыбу? Вижу, что не ел, а то бы мы с тобой не разговаривали. Вас осталось в живых двое. Уходите, здесь вас утром увидят. Есть место, где вы сможете спрятаться, чтобы вас можно было найти, когда понадобится.
— Зачем их отравили? — опять спросил Мын. — Нам же обещали хороший заработок. Я честно работал на компрессоре. Меня ждут дома дети и старики. Пусть отдадут мои деньги.
— Потому что вы хорошо заработали, поэтому с вами и разделались, — сказал назидательно Хуан. — Будут пираты платить такие деньги! Они за сотню долларов утопят хоть родную мать.
— Какие пираты? — сказал Мын. — Мы военный объект для янки строили.
— Замолчи! — зашипел Хуан. — Нашел место выяснять, на кого работал. Идите к лагуне и затаитесь. Пищу найдете там, а потом я приеду на велосипеде. Что-нибудь придумаю!
…Нас спас девятый месяц мусульманского календаря — наступило новолуние, начался праздник рамазан, Даяки — истинные мусульмане, они соблюдают пост, едят только два раза в сутки — перед рассветом и после захода солнца. На голодный желудок по римбе не погуляешь. В римбе каждый шаг нужно прорубать голокой. У нас ножей не было — строителям не полагалось иметь даже перочинного ножа. Голоку нам дал Хуан.
Мне повезло, что у меня был друг — португалец Хуан! Перед ним заискивали даже даяки. Если он невзлюбит, то будешь есть один жидкий рис и подгорелые бананы.
У Хуана была одна слабость — обезьянка Балерина, смешная макака с Цейлона. Толстый Хуан любил ее, как сына-первенца. Я не знаю, была ли у него семья или нет, — здесь не принято было откровенничать, здесь звали по кличкам, и никто не знал, что у другого на душе.
Как-то строители рассердились на Хуана. Кажется, он огрел двоих-троих увесистым половником или вместо риса дал вареных бананов. Хуан был груб с людьми, презирал их, потому что он был на острове единственным европейцам. Он рычал не иначе как: «Грязные желтые свиньи! Вы помои у меня жрать будете… Соус им подавай! Я работал в лучшем ресторане Куала-Лумпура, я только приказывал, а тут самому приходится стоять у плиты».
И строители решили отомстить Хуану, толстому, как слон, европейцу, — они задумали убить Балерину. А я спас ее. Может быть, я в ту минуту вспомнил, как брат лепил когда-то из глины забавных зверюшек, может, мною в ту минуту овладело сострадание к забавной мартышке, и я спас ее. И она точно поняла, что обязана мне жизнью.
Так началась наша дружба с Толстым Хуаном, португальцем, грубым и бесчувственным человеком… Я думал так вначале. Но, оказывается, и у европейцев за внешним обликом скрывается другое лицо. Оказывается, Хуан любил живопись. Я сам видел у него в комнате картины в стиле японского художника Огасавары. Оказывается, Толстый Хуан сам писал их, когда у него было на то время и желание.
…Мы прятались с Мыном в кокосовой роще. Хорошо, что еще не начался сезон дождей. На краю лагуны мы обнаружили целую свалку банок из-под американского пива. Видно, здесь когда-то жили янки. Понятия не имею, как они тут оказались, что они тут делали. Может, когда-то здесь находился пост метеослужбы?
Времени оказалось предостаточно, и я пишу дневник. Кто знает, как обернется дело, так хоть дневник расскажет людям о наших страхах и о преступлении, которое совершилось на этом острове. Китаец Мын лежит кверху животом и без конца жует бетель, как яванец. У него уже зубы от жвачки черные.
…Пришел Хуан. Велосипед он оставил, не доезжая до лагуны. Вряд ли его отлучка с базы вызвала подозрение — Хуан, настоявшись часами у раскаленной плиты, каждый день брал на плечо Балерину и уединялся. Он замкнутый человек.
Хуан принес пистолет, отдал мне. Мына вооружили ножом.
Хуан сказал:
— Сегодня ночью убежим.
И Хуан предложил план побега.
…Мын волнуется. Он тыкается по берегу, как слепой. Без конца обращается ко мне с вопросами, точно не понял плана. Меня это очень беспокоит. С китайцем можно идти на любой риск, пока он не «потерял лицо». Европейцу трудно понять, что такое «потерять лицо». У китайцев есть очень любопытная особенность. Я, например, чтобы отвлечься, пишу дневник. Это дает мне возможность сосредоточиться и не думать о предстоящей опасности. Что ж… Если суждено споткнуться, то споткнешься, даже если не будешь выходить из дому. Я родился во время войны. И мой старший брат, сколько живет, ни разу не видел мирной жизни. И мать не видела… У нас были врагами французские колонизаторы, потом японцы, потом опять французы — у них был экспедиционный корпус, в который были набраны в основном немцы, эсэсовцы. Потом пришли американцы… Мы, вьетнамцы, ненавидим янки. И Гнилушка Тхе ненавидит, и если имеет с ними бизнес, так только потому, что есть возможность хорошо заработать.
Я много раз видел, как умирают люди.
Я видел, как расстреливают китайцев. Когда китайца ведут на казнь, он идет спокойно, ни один мускул не дрогнет на его лице. Европейцы думают, что это тупая покорность. Они не понимают, что китаец уже убит до выстрела, потому что он опозорен, «потерял лицо». Достаточно на него надеть шутовской бумажный колпак и повесить на грудь плакат с оскорблениями, как он уже «умер». Ему почти невозможно возродиться, даже если его не расстреляют.
Папуасу достаточно того, чтобы он увидел, как колдун направил на него заостренную кость. Папуас ложится и умирает, и ни один врач его не вылечит. Это потому, что он тоже «потерял свое лицо».
Нас, вьетнамцев, научили умирать. И хотя я не партизан и хотя я не был в джунглях и не поджег ни одного танка янки, я могу поджечь его в любой момент. Я знаю все системы оружия, этому мы учимся с пеленок. Мы учимся ненавидеть врагов раньше, чем учимся ходить. И нрав бомб мы узнаем раньше, чем нрав соседской собаки.
Когда с неба падает бомба, она свистит… Если ты видишь ее цилиндрической, значит, это не твоя бомба, она упадет в стороне. Если бомба кажется круглой — беги сломя голову, не разбирая дороги, считай до тридцати восьми, затем падай в любую канаву — эта бомба твоя. При счете сорок она расцветает взрывом. Мы, вьетнамцы, так привыкли к смерти, что разучились ее бояться.