Чавкнуло вроде…
Открыв глаза и поведя головой, Антон приметил, что-то изменилось на солонце. Очертания кустов выглядели по-иному, сдвинулись. Особенно загустела тень в левой стороне от солонца: там, где заросли высоки. И поблек лунный отсвет на листьях. Они уже не походили на чеканку. Вроде бы развиднелось. Плоская стена тьмы обрела глубину. Взгляд стал различать пространство меж кустами и деревьями. Черемуха поодаль забелела. Ее пронизал блеклый свет.
Антон понял, что луна опустилась к гольцам, сопочным вершинам. Часа два тому назад она сияла в чистом небе, теперь же светилась мягче, и лучи ее разливались по склону неба, скрадывая звезды.
«Пожалуй, не придет изюбр при луне», — подумал Комолов.
Снова послышался слабый чавк. Тут же несколько мелких, торопливых, помягче. И около куста слева от Антона на грани света и тени обозначился силуэт косули.
«Ну, ну, лакомись…» — подбодрил ее про себя Антон.
Комолов замер. Он перестал дышать, потому что косуля вдруг насторожилась и обернулась в сторону куста, росшего метрах в пятидесяти против лабаза. И около того куста был изюбр-пантач. Он будто сразу вырисовался из тьмы и обозначился четкими, но плавными линиями. Серебрились чеканно панты о восьми сойках-отростках на изящной, гордо посаженной голове. Крепкая шея словно вырастала из купины куста.
«Пройди, пройди еще немножко… — молил изюбра Антон. — Пройди, ну, два шага… Открой лопатку. Мне выстрелить нельзя… Раню тебя только…»
Но зверь подался назад. Серебристые панты слились с кустом. Однако по очень слабому шуршанию листьев о шкуру зверя, шарканью, о котором Комолов скорее догадывался, нежели слышал его, охотник понял, изюбр не ушел. Чувства Антона предельно обострились, и он словно перевоплотился в зверя-жертву. Он будто чувствовал, как раздвигаются под напором статных плеч самца упругие ветви и остро пахучие гроздья соцветий трогают нервные ноздри пантача, мешая уловить ему запах тревоги, запах человека.
Комолов изготовился к выстрелу, прижал к плечу карабин и отчетливо различил на мушке у конца ствола тонкую свежеструганую щепочку, которая облегчала прицеливание — мушки-то в темноте можно и не различить.
«Ты иди, иди, изюбр, иди. Обойди солонец. Ты удостоверься, изюбр, — человека ли, другого ли твоего смертного врага нет здесь. Иди, иди, изюбр, — заклинал охотник, предугадывая движения пантача. — Только не будь слишком осторожным. Скоро утро. Вон можно различить совсем дальние кусты в легкой дымке…»
А время тянулось долго. И вот в обманчивой и серой после захода луны тьме изюбр вышел на солонец. Зверь стал боком к охотнику и нагнул голову со светлеющими от росы пантами. Антон совместил на прямой вырез прицела светлую щепочку мушки карабина и убойное место на силуэте быка, чуть ниже лопатки. Оно было невидимо на тени зверя, но охотник хорошо знал, где бьется изюброво сердце.
И тогда занемевший палец охотника плавно повел спусковой крючок, а дыхание оставалось ровным, сердце билось мерно.
Приклад тупо толкнулся в плечо. Тишь ночи сменилась оглушенностью после выстрела. В крохотной вспышке зверь будто обозначился весь, взметнулся, бросился в сторону.
«Нет! Он убит! Он убит!» — ликовал охотник. Антон был уверен в себе так, словно не пулей, а своей рукой пробил сердце изюбра.
Закинув карабин за плечо, Комолов юркнул в лаз на помосте. С ловкостью молодого медведя соскользнул на землю по гладкому стволу. Не разбирая дороги, Комолов бросился по грязи солонца к добыче. Антон не чувствовал брызг на лице, соленой грязи во рту, а сердце вроде захолонуло от бега, мешало дышать. Добытый пантач гладким валуном лежал неподалеку от куста. Не слышалось ни хрипа, ни дыхания зверя. Зверь был мертв.
Вынимая на ходу из-за пояса топорик, Комолов уже без настороженности подошел к мертвому оленю. Прежде всего потянулся к пантам: целы ли? Падая, изюбр мог ненароком обломить отросток. И тогда прощай, цена!
Руки Антона чуточку дрожали, сказывалось напряжение четырех ночей. Он дотронулся до бархатистых и теплых, наполненных кровью пантов. Целы все сойки, все восемь. Антон пощупал их — мягкие, упругие, добротные. Потом вырубил панты вместе с лобной костью и принялся разделывать тушу. Работая, не заметил, как рассвело.
Каркнула ворона, раскатисто и радостно. Издали откликнулась другая и еще — в иной стороне. И прилетели вскоре. Покружились, расселись на сучьях, чистя носы, голосисто орали от голодного нетерпения. Перелетали с ветки на ветку, косились вниз на скорое угощение.
Затараторила, защелкала крыльями, перелетая распадок по прямой, голубая сорока.
Кто-то вломился в кусты, и Антон поднял взгляд. Кряжистый малый с городской аккуратной бородкой вышел из зарослей. Ушанка на голове сидела чертом, Антон узнал Гришуню.
— Привет, охотничек! — Гришуня прошел к пантам и довольно цокнул: — Ладные!
Держался Гришуня в тайге по-свойски, уверенно, непринужденно, не в пример иным знакомым охотникам. Этим-то и нравился он Комолову больше других.
— Вишь, к завтраку поспел, — сказал Гришуня.
— Забирай печенку да иди к балагану. Я тоже проголодался.
Но Гришуня медлил.
— Тихо тут в этом году.
— Ушли подале. Берегут заказник. Мне только и разрешили около пострелять.
— Начальство тебя, Антон, любит. Али навестить придет? — Гришуня поддел изюброву печень на солидный сук, попробовал, не сломится ли он под ее тяжестью. — Ждешь гостей-то, а?
— Некого. Да и некогда, поди, им.
— Окотилась охотоведица? — хохотнул Гришуня.
— Мальчика родила, — осуждающе заметил Комодов.
— Способная… — словно не слыша укоризны в голосе Антона, продолжил Гришуня, но добавил примирительно: — Вот видишь, еще один сторож в тайге прибавится.
— А твои дела как?
— Прижились выдрочки, перезимовали. Еще неделю-другую погляжу, да можно и докладывать начальству…
— А Зимогоров про тебя не спрашивал.
— Так и должно быть. Скажи Зимогорову — узнают все, что выдры выпущены. И пойдут зимой стрелять. Велено начальством подождать с оповещением. Да и Зимогорова участок не здесь. Чего ему беспокоиться?
— Ну он-то по-другому думает. Царем и богом здешних мест держится. «У меня, — говорит, — под началом целая Голландия по площади».
— Думать — не грешить, как мой папаня говорит.
— Жаль, что нет у тебя времени с ним потолковать. Вот бы причесал его.
— Всех причесывать — для себя в гребешке зубьев не останется, — довольный собой, Гришуня цокнул языком. — Не нравится, выходит, тебе егерь?
— Егерь как егерь. Я уж говорил тебе. Только вот у тебя находится для меня время, а у других — нет. Я сам, знаешь, с четырнадцати лет охочусь. Походил с промысловиками.
— Точно, — кивнул Гришуня, пристально присматриваясь к тому, как работал ножом Комолов. Действовал он быстро и ловко, и было совсем непонятно: чего приспичило Антону жаловаться на наставников-промысловиков? Делом они заняты — верно.
«А будь ты мне не надобен, стал бы я с тобой разговоры разговаривать, — подумал Гришуня. — Ну а за сведения, что не собирается сюда никто, спасибо. Надо бы тебя по шерстке погладить». И Гришуня сказал:
— Что человек, что скотина, тыкается в бок матери, пока в вымени молоко есть. А с тебя чего промысловики возьмут? Шерсти клок? И ее нет, одна ость на голове без подшерстка.
— Я к тому и говорю — ты, Гришуня, другой человек. У всех спрашивать да клянчить надо, а сам ты сколько для меня сделал. Я каждый твой совет помню.
Резковатый в движениях Антон выпрямился, с лаской посмотрел на своего друга — рубаху-парня, и увидел крепко разбитые олочки на ногах Гришуни: мягкая трава — ула высовывалась из разъехавшихся швов.
— Ты уже давно здесь? Олочи все износил…
— Олочи разбиты? — Гришуня рассмеялся, но глаза его оставались серьезными. — Нитки, хоть и капрон, да не сохатины жилы. Кожу рвут, проклятые. В городе олочи тачали. А сам и месяца здесь не шастаю. Мне, сам понимаешь, панты совсем не нужны. Случайно время совпало. А в какой ключик мясо снесешь? День жаркий будет.