– Давай спустимся к реке. Нам понадобится вода.
Витек помог ей встать. Платье соскользнуло на колени. Густые поперечные морщины и приставшие к шелку серые волокна мха уже портили его. Начали спускаться, хватаясь за влажные, набухшие соком ветки кустов. И тут с замиранием сердца он увидал красное пятнышко на подоле ее платья, как от раздавленной ягоды земляники. Поймал в воздухе ее руку, пахнущую хвоей, и поцеловал горячую ладонь. Она взглянула на него с удивленной улыбкой. За рекой заржала лошадь. Она промчалась норовистым галопом по лугу, по зарослям лозняка, выскочила на шоссе и, бренча подковами по булыжнику, понеслась к городу.
Сошли на берег, в гущу высоких ярких цветов, благоухающих медом и летней ночью. Тысячи мошек роились над венчиками. Водомерки, словно гидропланы-бипланы, скользили по реке. Виленка повысила голос, звучала, как фисгармония.
Алина подобрала подол платья и вошла в мелкую воду. Витольд, скинув праздничные туфли, последовал за ней. Они стояли на скользких камнях, быстрое течение щекотало ступни.
– У меня это в облатке, – сказала она, раскрыв ладонь.
Он увидал круглую коробочку, похожую на белую костяную шашку.
– А у меня в землянике.
Витольд показал кружечку, из которой пил по утрам кофе, кружечку, полную теперь ягод, словно слепленных сахарной пудрой. Его все еще донимало ощущение, будто получилось что-то не так, как нужно. Только теперь, посреди реки, он заметил, как она бледна. Черты лица заострились, потемнели странные глаза и не напоминали уже кратеров на видимой стороне луны.
– Сначала простимся?
– У нас будет достаточно времени для прощания.
Наверняка его брало искушение спросить, будет ли больно, и очень ли больно, однако после долгой паузы он прошептал:
– Кто первый?
– Могу быть я.
– Нет. Умоляю. Как-никак я же мужчина.
Алина чуть заметно улыбнулась. Длинные предвечерние тени уже перегораживали реку, которая бурлила у подмытых коряг, выполосканных камней, под тающими навесами рыжей глины.
– Хорошо. Только я хотела бы сама тебе поднести.
– Может, лучше я это сделаю. Если это грех, он будет на моей совести.
– Так прими же из рук моих, супруг мой.
Шагая по мутноватой воде с распластанными водорослями, Витек подошел к ней вплотную и открыл рот, как в ожидании причастия. Ее пепельная прядь беспомощно моталась у виска. Алина посмотрела прямо в глаза и дрожащими пальцами положила ему на язык белую облатку, пахнущую сочельником. Он невольно зажмурился.
Она наклонилась, зачерпнула воды в пригоршню, и он испил влагу, настоянную на лесном холоде. Золотистые капли с ее пальцев падали, как искорки, в темную реку.
– Мы не нашли монету, с которой все началось, – сказал Витек, стирая с лица и шеи струйки воды.
– Она нам больше не нужна. Давай твои ягоды.
Алина поднесла кружечку к губам, вытряхнула обсыпанные чем-то белым ягоды в открытый рот. Теперь он набрал воды в пригоршню, ей запить.
– Ранняя земляника, – улыбнулась девушка, проглатывая горсточку ягод. – Откуда ты знаешь, что я люблю землянику?
– Я подумал, что будет лучше, если сам насобираю.
– Пошли, выйдем на берег. Пусть река останется безгрешной.
Они прилегли в цветах, которые кололись мелкими, невидимыми шипами. Облака с позолоченными солнцем краями отчалили от горизонта и поплыли на северо-восток, в Арктику.
– Обними меня, – шепнула Алина.
Он подсунул руку под ее беззащитную голову в ореоле шелковистых волос.
– Поцелуй меня.
Он коснулся мокрыми от речной воды губами ее уст. И вдруг им овладела нелепая, слепая, бессмысленная страсть. Увидал в вырезе платья ее грудь, уже потерявшую стыд, со съежившимся в последнем приступе страха соском.
– Пожалуй, мы не будем страдать, – шепнула она ему на ухо. – Заснем и никогда уже не проснемся.
Божья коровка задумчиво ползла по белому платью, которое наверняка было для нее безграничной снежной пустыней.
– Где истина, где ложь в пережитом нами?
– Это не имеет теперь никакого значения, супруг мой.
Божья коровка взбиралась уже на грудь, прихваченную предвечерним холодком. У Витольда заколотилось сердце. Ему захотелось снова подмять девушку под себя, разрывать ее, терзать.
– Что случилось?
– Меня одолевает похоть, супруга моя. Ты дала мне приворотное зелье?
Алина улыбнулась через силу, мимолетно. Она смотрела невидящими глазами в небо, которое, казалось, звенело, как стеклянное. Но это соседний храм напоминал, что настало время вечерни.
– Уже слишком поздно. Я, кажется, ухожу.
Она поискала его руку. Пальцы их сплелись.
– Прощай, любимая. Спасибо тебе за все. Спасибо тебе за смерть.
– И я тебя благодарю. Если бы ты знал, как я тебя люблю. Как я тебя любила.
– Несмотря ни на что?
– Спасибо за все.
Над их головами жалобно пели комары. Порой пролетала стрекоза с громким, механическим шелестом крыльев. Усердно шумела листвой грустная верба. А из кустов и высоких трав струился густой аромат ромашки, чабреца, дикой смородины.
– Ты еще слышишь меня? – шепнул Витек.
– Слышу, хотя очень издалека. Скоро мы все узнаем.
– Если есть что узнавать.
– Теперь мне все равно.
– Спи, моя любимая.
– И ты спи сладко, мой любимый.
* * *
Витольд просыпался медленно, постепенно, поочередно воспринимая тоскливый полумрак осеннего дня, знакомую, как домашние животные, утварь и ноющую в недрах утробы боль. Эта боль никогда не унимается, она постоянно бодрствует и, склонная к агрессии, навязчиво сопутствует ему повсюду.
– Где же я был? – спрашивает он себя, глядя на черные космы паутины, угнездившиеся по углам, где стена смыкается с потолком. – Снова был там, где мне всегда хорошо, куда постоянно крадусь во сне или мысленно, впадая в тоску. Хорошо убегать от будничного прозябания в какое-то выдуманное будущее, в несбывшиеся варианты судьбы, в эйфорию разыгравшейся фантазии. Хотя лучше отправиться проторенным путем вспять, вернуться к родному гнезду, вмешаться в толпу людей, еще не ведающих своей участи, рядиться в шкуру юнца, переиначивать происшествия и события, углубиться в таинственный и тревожный тоннель предыстории, не доискиваясь ни в чем смысла, логики, оправданий, желая лишь обрести быстротечный час отрады.
Витольд включает лампу, которая услужливо превращает оконные стекла в мутные зеркала с оспинами капель осеннего дождя. Нажимает клавишу черной коробочки транзисторного приемника. Слышатся фортепианные позывные радиостанции.
Без удивления рассматривает свое отражение в зеркале. Это лицо – назойливый спутник повседневности. Общение с ним начинается с утреннего бритья. А до этого оно еще мелькнуло ночью на чужом туловище, по чьему-то злому умыслу. Потом на протяжении всего дня это лицо возникает по любому поводу. То выскочит из зеркала в магазине и воззрится на Витольда с глуповато-добродушным и словно бы идиотски-извиняющимся видом. То лукаво выглянет из уступчатых уличных витрин. То вызовет перехватывающее горло воспоминание, наложившись на физиономию случайного прохожего.
О чем напоминает это назойливое лицо, от которого невозможно избавиться? Напоминает оно о каком-то буйно разросшемся саде, который время и судьба превратили в пустошь.
Приходится жить с чужим, противным тебе телом. С телом, которое вызывает отвращение, как плоть постороннего человека. Какие-то бурые пятнышки выступили на коже предплечий, облепили тыльную сторону ладоней. Ноги опутаны вздувшимися венами, словно стеблями вьющихся сорняков. Живот оброс студенистым жиром, который мятыми складками расползается к груди, спине, ягодицам. Отвратительны дряхлеющие тела, а собственное омерзительнее всех.
Боль оживает тотчас же, обрадованная пробуждением сознания. И принимается за дело, как древоточец. Сперва на второй скорости. Потом включает третью, четвертую и, наконец, ту невыносимую сверхскорость, беспощадную, грубо домогающуюся морфия. Но морфия уже нет. Ни один врач в городе не желает выписать рецепт. Им давно знакомы его плаксивые телефонные звонки в полночь или на рассвете. Потерпите, говорят, следует ожидать поправки. Ведь это всего-навсего язва желудка. Правда, вырезано три четверти кишечника. Но боли наверняка рефлекторные либо невралгические. Надо ждать.