– Расцвела она по весне, – прокомментировал техник-дорожник, нелегко удерживая равновесие. – Жаль, что уезжает.
Из ошалевшей, разбухшей от соков зелени выполз поезд дальнего следования. Он гасил скорость, поскольку подкатывал к станции с невидимого возвышения. И таращил на ожидающих, как слепой зверь, замалеванные голубой краской фонари.
– Она ведь тоже собрала вещички, – негромко промолвил Лева.
– Кто?
– Та, другая. Денщик все утро грузил чемоданы в машину.
Подъезжал поезд, толкая перед собой нагроможденье облаков пара, перевитых струйками дыма. Оторвавшиеся белые клочья сносило на луг, за шпалеру елочек, где они потерянно блуждали среди разомлевших кустов можжевельника.
– Когда она уезжает? – спросил Витек.
– Сегодня ночью. Наленчи удирают в Краков или, скорее, во Львов.
– А как ваш императорский клад?
– Сейчас нет смысла откапывать. Откопаем после войны.
Поезд останавливался, скрипя тормозами.
– Mein Gott! Мой Бог! – Старый Баум бегал вдоль вагона с закрашенными голубыми окнами. – Du bist verrückt, Schwänschen. Ты сошла с ума, лебедушка.
– Да ладно! Да ладно! – приговаривала Грета, размазывая слезы ослепительно белой рукой.
– Быстрее тащите чемоданы, а то останетесь! – крикнула Олимпия.
– Господи, какие тяжелые, – стонал пан Хенрик. – Что они там вывозят?
– Дурные предчувствия и пять пудов страха. Грета, помни об Олимпии, которая всегда тебе сочувствовала. Пришли мне цветную открытку. Я очень люблю получать послания.
– Да ладно, – шепнула Грета уже в дверях вагона с затемненными окнами.
– Как недавно был май, и мы счастливы были и так нежно любили. Кто вернет эти дни – уж промчались они. Ах, волк тебя заешь, я надорвался из-за этих проклятых чемоданов. Гуд бай, до свидания! – прокричал пан Хенрик.
– Возвращайся скорее, детка. Мы будем тебя тут ждать.
– После войны найдем тебе настоящего кавалера.
– Иди ты, не каркай, – захлюпала носом Цецилия. – Кому нужна война? Не будет никакой войны. Постращают, постращают, и как-нибудь уладится. Возвращайся к нам, беленький цыпленочек.
– Будь что будет, – разревелась Грета.
Поезд сдал назад. И тут Витек вдруг нырнул в терпкий пар, клубившийся перед локомотивом.
– Спятил! Держите его!
Влажный дым защипал глаза. Красные буфера преградили дорогу. Витек разминулся с ними в последнее мгновение, и вот он уже по ту сторону полотна. Огромные колеса с диким гоготом буксовали у него за спиной.
– Успел, – шепнул он. – Добрая примета. Только к чему мне добрая примета? Пусть будет – для них. Для тех, кто останется.
Витек сбежал вниз, к шпалере ровно подстриженных елочек, которые предохраняли железнодорожную линию от снежных заносов. Поезд уже взбирался на очередную невидимую возвышенность. Белая пена пара скатывалась с насыпи, розоватой от цветущего клевера.
– Не жаль тебе всего этого? Страхов, тревог, маленьких радостей, нелепых и забавных минут, боли, усталости, ежедневного риска и ежедневных несбывающихся надежд? Долой. Долой слабость.
Поезд с голубыми окнами, похожими на очки слепцов, поезд, увозивший Грету, втягивался уже в буйно-зеленое ущелье, заполненное грохотом, подобным учащенному сердцебиению.
Потом Витек бежал пестрым, как палитра, лугом и остановился только у подножья крутого глинистого склона с ошметками подмытых кустов и чахлых, болезненно поникших трав, которые оторопело следили за норовистым бегом Виленки, бешено мчавшейся к городу.
А она ждала на травянистом выступе, напоминавшем гнездо аиста. Стояла в белом длинном платье, с ромашками в волосах. Робкий ветер осторожно шевелил блестящую материю платья. Вокруг распевали хоры всех птиц, обитавших в долине.
– Здравствуй, – сказал Витек, карабкаясь наверх.
Она протянула ему руку, помогая подняться.
– Здравствуй, любимый. Не поздравишь меня? Сегодня день моего рождения.
– А что я могу тебе пожелать?
– Чтобы исполнилось мое последнее желание.
– Пусть исполнится твое последнее желание.
– Сядь здесь, рядом со мной.
– Ты испачкаешь платье.
– Больше оно мне уже никогда не понадобится. Они сели лицом к реке, лугам, хаотическим нагромождениям зелени, красным крышам французской мельницы и побелевшим руинам Пушкарни. На лугу паслись степенные аисты, поодаль, возле кустов, скакал любознательный заяц, который то и дело замирал, привставая на задних лапах, и к чему-то жадно прислушивался. Над гладью стремительной реки взлетали жирующие рыбы. Воздух радостно трепетал от зноя первого летнего дня.
– Ты готова?
– Да, а ты?
– Я тоже готов.
– Может, все-таки о чем-нибудь жалеешь?
– Нет. Я ни о чем не жалею.
Стайки пестрых бабочек играли у края обрыва с горячими потоками солнечного света, которым удавалось пробиться сквозь гущу молодой листвы деревьев, шумящих певуче, по-белорусски.
– Какая ты сегодня красивая.
– И никогда уже не буду красивее. Обними меня.
Витек обхватил ее рукой и сразу почувствовал под шелковой тканью платья нежную податливость обнаженного тела.
– Поцелуй меня.
Витек поцеловал ее в губы, а она вдруг открыла рот, и он рухнул в обжигающую бездну, пахнущую мятой, ромашкой, ранним пробуждением.
– Люби меня, – пробормотала она, опрокидываясь на жесткий серебристый мох.
И он впервые в жизни постигал науку обладания. Нашел нагое тело в холодном снегу платья. Ласкал золотистые груди, налитые пульсирующей кровью. Почувствовал вкус окаменевших в ожидании сосков – вкус полыни, прогретой солнцем. Увидал впадину живота, заполненную горячей тенью. И открыл тайну, бесстыдно выданную ему в первый день лета.
И тогда загудела вся кровь, как могучий ураган. И, гонимый инстинктом, он рванулся в эту ошеломляющую сладость, сокрушая мучительное сопротивление, устремляясь навстречу нереальному по своей беспредельности блаженству.
А она зашептала хрипло, как сквозь стебли травы:
– Это ничего. Это ничего. Это ничего…
И помогла инстинктивно, и вдруг поглотила его, болезненно вскрикнув прямо ему в лицо. И оба полетели в тартарары сквозь шум ветра, сквозь наэлектризованные тучи, сквозь пламя взрывающегося солнца.
– О, Боже немилосердный, о, проклятый рай, да будет так всегда, да будет так во веки веков, – хрипела она каким-то чужим, нечеловеческим голосом.
А потом Витек очнулся и с удивлением смотрел на ее мокрое лицо. Пепельная прядь волос льнула к виску. Губы едва заметно дрожали, словно под бременем капельки голубоватой слюны. От нее исходил жар усталого тела.
Его не заботили ощущения девушки, ибо сам он пережил нечто подобное впервые. Лежал изумленный, прислушивался к себе, к рассеянному бормотанию реки и звукам оживших цимбал.
Деревья в молодой листве склонялись над ними, теплые дуновения приносили целый букет благовоний цветов и трав, что росли тогда в любой долине, облака с любопытством задерживались у края обрыва.
Алина лежала обнаженная, недвижимая, глядя в небо. Он осторожно прикрыл ее краем платья.
– Уже нет смысла стыдиться, – сказала она тихо.
– Уже нет смысла стыдиться, – повторил он тихо. – А за что сослан Сильвек?
Алина прижалась щекой к его плечу. Теплая, летучая слеза на мгновенье соединила их тела.
– Он был репетитором у лицеистки. Занимался с ней польским языком, историей, биологией и в конце концов влюбился. А она была еврейка.
– Когда же людей ничего не будет разделять?
– Всегда будет что-нибудь разделять. Может, равнодушие, скука или просто отсутствие интереса друг к другу.
Где-то в недрах города пронзительно просвистел паровоз. Наверное, тот, который увозил Грету и старого Баума.
– Ты готова?
– Да, – ответила она грустно.
– Мы можем еще передумать.
– Уйдем теперь, пока мы прекрасны. Ведь вскоре все равно начнется постепенное умирание.
– Но ведь я чувствую, что здесь что-то не так.
– Это не потому.
– А почему?