Однако Витольд знает, хоть никому этого не говорит, что там, у него внутри, среди остатков кишечника, обитает хищник, куда более беспощадный, чем пиранья. Капризный, яростный, способный напасть невзначай и замучить насмерть.
За окном преждевременно догорает день. Голые ветви сонно копошатся в отвислых животах облаков, которым некуда спешить. Дождь время от времени старательно хлещет по стеклу. Огромное, словно гигантская базилика, здание спрятало шпиль в густом тумане и дремлет, укутанное серым пухом мокрого снега.
– Не будет уже никаких эффектных сюжетов в жизни, – говорит Витольд, подымаясь с тахты, своего постоянного лежбища, и лавируя среди мебели, которой многовато по нынешним временам. Она покорно доживает свой век вместе с ним. – Вся жизнь пролетела без сюжетов, даже не приближаясь к кульминационным пунктам. Этакая полужизнь. Половинчатые поражения и половинчатые победы. Не слишком много, не слишком мало. Ни грустно, ни весело. Ни два, ни полтора. Лишь под конец нечто забористое, впечатляющее и драматичное. Этот подвижный, энергичный, себялюбивый гость, воцарившийся во внутренностях. Пожалуй, не выдержу я до следующей ночи.
В старом кресле лежит огромный кот, свернувшийся в полосатый клубок, чтобы не упустить тепла. Открыл глаз, равнодушно взирает на своего господина. Молчаливый и бездумный свидетель остатков жизни Витольда. Он один безразлично внемлет ночным стонам своего хозяина и со скучающей мордой принимает его монологи в редкие минуты необоснованного оптимизма. Кот дремлет уже пятый год, безгранично уверенный в бессмертии своей души. Он явно вознамерился переждать весь этот абсурд, неизвестно почему дарованный ему природой.
– Кого бы нам навестить сегодня, Эмануэль? – вопрошает Витольд своего фальшивого друга, который с высокомерной брезгливостью закрывает равнодушный глаз. – Не будем никого навещать. Никто ничего мне не скажет, чего бы я сам не знал. Никто мне теперь уже не поможет. Я остался один на один. А, собственно, с чем я остался один на один? Как бы это назвать, Эмануэль? Может, крайностью. Крайность – емкое слово. Чего только в нем нет. Настоящее ассорти. А может, выберемся в мою долину? В варианте – наяву, ты знаешь, о чем я говорю, дорогой мой тупой самодур.
Витольд поднял телефонную трубку. Раздался гудок. Значит, аппарат исправен. Набрал две цифры и, поразмыслив, отложил трубку. Где-то за третьей стеной ревел младенец, темпераментно, с поразительной алчностью, в сущности победоносно.
– Не презирай меня, дорогой Эмануэль. Я не преждевременно состарившийся истерик, который смотрит на мир сквозь призму своего геморроя. Я не заражаю окружающую среду своей прокисшей грустью. Ни от кого не требую, чтобы хныкал вместе со мной. Совсем наоборот, Эмануэль. Со временем я выработал у себя чувство юмора, вытесал прочные оглобли, которые, словно буфера, ограждают меня от всех, а следовательно, создают дистанцию. Я ползу с соблюдением дистанции. Значит, все в порядке. Хотя лучше было бы все же втихую, без шума, умереть скоропостижно.
Витольд набирает номер «точного времени». Замечает при этом, что ногти неизвестно почему у него трескаются вдоль, а на концах крошатся, как вафли.
– Пятнадцать часов двадцать семь минут, пятнадцать часов двадцать семь минут, – повторяет женский голос с ученической артикуляцией.
– Эмануэль, ведь я вижу, что ты меня презираешь. Поверь, я тоже презираю себя. Правда, в данную минуту чуть меньше, ибо уже кольнуло в печени или толстом кишечнике, и чувствую, что сейчас начнется. Моя судьба ординарна, нечто из области статистики, и поэтому, Эмануэль, я не осмеливаюсь обобщать. Готов даже вычеркнуть себя из сводных таблиц, чтобы не нарушать пафоса статистических данных. Ты лентяй, Эмануэль, и тебе не захочется сопровождать мою персону в странных скитаниях на пороге ночи. Впрочем, может, ты согласишься сопровождать меня духовно, то есть твое личностное начало последует за мной в погоне за скромными приключениями? Боже, как болит. Битое стекло проглотил бы, лишь бы перестало. Но я уже не навязываюсь тебе, Эмануэль.
Кот вытянул передние и задние лапы, растопырил короткие пальцы с крючковатыми когтями. Разинул пасть в безнадежном рывке, физиономия его на секунду приняла выражение невероятной, наглой хитрости.
Витольд надевает куцый плащ из болоньи, находит черную кожаную фуражку. Наконец по привычке берет транзистор.
– Выключим, как всегда, на всякий случай электричество, перекроем воду. Как эта мебель состарилась. Погибает оттого, что ею не пользуются. Ага, еще ты, Эмануэль. У тебя должен оставаться неприкосновенный запас, на всякий случай.
Витольд открывает две банки с детским паштетом и выгребает клейкую массу на тарелку с засохшими объедками. Кот возникает под рукой, подхалимски выгнув спину, вдруг начинает преданно урчать. Но, мимоходом обнюхав тарелку, с явным разочарованием тут же принимается закапывать лапой угощение.
– Итак, прощай, Эмануэль, – говорит от дверей Витольд. Минуту стоит, словно ожидая телефонного звонка. Однако телефон умер уже давно, даже неизвестно когда. – Может, увидимся, а может, и не увидимся.
Витольд спускается по ступенькам узкой и запущенной лестничной клетки. В чьей-то квартире грустит Бетховен, транслируемый по радио. Ветер, который заждался у дверей, врывается на лестницу с истерическим шумом, прихватив с собой кучу сухих и мокрых листьев.
На улице, у мемориальных досок, увековечивающих память жертв войны, мечутся огоньки в пластмассовых плошках. Тот же вездесущий ветер срывает с древков бело-красные флажки. Бойскауты в промокших мундирчиках несут караул у мемориальных досок, выкованных в форме военного креста.
– А у меня больше смертей позади, нежели впереди, – говорит Витольд, кутаясь в скользкую, холодную, как плесень, болонью. – Собственно, вся смерть уже позади. Сколько близких, друзей, знакомых лежать осталось в темноте. Мудра смерть первооткрывателя, достойна смерть государственного мужа, прекрасна смерть воина. А моя смерть нужна только мне.
В витрине магазина отчаянно мигает телевизор. Мрачное изображение каких-то намокших могил и качающихся деревьев безнадежно борется с помехами, которые в конце концов побеждают.
– Пойдем, Эмануэль, если хочешь, к реке, в тот глубокий овраг, заполненный шепотом дождя и жалобами мертвых листьев, гонимых, как и люди, нечистой силой.
Где-то в облаках или под ними гудит реактивный самолет, который, вероятно, не может приземлиться в такую погоду и кружит тревожно, как птица, заблудившаяся в тумане. У забегаловки мокнут алкаши без гроша в кармане.
– Хорошо бы с кем-нибудь попрощаться. Некрасиво уходить молчком.
Навстречу семенит торговка с охапкой белых хризантем и корзиной стеариновых плошек.
– До свиданья, уважаемая. – Витольд учтиво приподымает кожаную фуражку.
Торговка плутовато косится на него, раздумывает и откланивается на всякий случай.
Против ветра шествует трамвайщик, подняв барашковый воротник.
– До свиданья, уважаемый.
– Пошел ты, хрен моржовый.
Трамвайщик оглядывается со злостью. А Витольд уже чувствует, что враг его начинает взбираться по внутренностям вверх, под самое сердце. Перед ним лестница, сбегающая к набережной. Скауты спешат на посты. Топают по бетонным ступенькам.
– До свиданья, дети.
– Доброй ночи, спать до полночи, чесаться до зари.
И они удирают в сырую темень парка, радостно хихикая.
Витольд нажимает клавишу транзистора. Сразу несколько станций борется за первенство. Сквозь шум прорывается голос кукушки. Нет, это не кукушка. Это крик какого-то экзотического инструмента.
На набережной его встречает ночная тишина. Слышно только бормотание близкой реки, такое же монотонное, как у всех рек на свете.
– Уже столько лет мчит она неутомимо свои воды, – шепчет Витольд. – Там, наверху, деревянный костел с умершей женщиной на катафалке. А левее, в непроницаемой влажной тьме, бренчат цимбалы, как разбуженный поздней осенью комар. Минуточку, Эмануэль, где-то тут должна быть железнодорожная насыпь. Взойдем-ка на пути, по которым все разъезжались по белу свету. – Он карабкается по крутому откосу, усыпанному шлаком. Цепляется за чахлую, золотушную траву, прозябающую в нищете. И вот он уже на вершине, один на один с небом, как ледник, и кусачим ветром, который не приносит никаких ароматов.