Если в 20-х годах рабфаковцев обучали еще остатки «буржуазных ученых», то уже в конце 40-х годов все командные посты в науке заняли эти бывшие рабфаковцы, а в 50 – 60-х годах – их ученики. Готовить же они могли только себе подобных. Так что с наступлением хрущевской «оттепели» откровенный маразм периода взбесившегося ленинизма лишь сменился не менее откровенным цинизмом, который впоследствии только окреп.
Итак, отсечение мысли привело к тому, что советская на-ука на долгие десятилетия стала обезмысленной. Это не означает, что в те годы не было крупных научных достижений. Они были, разумеется. Но, во-первых, КПД научного поиска стал чрезвычайно низким; во-вторых, научными открытиями могли похвастаться лишь те ученые, чья вотчина была практически недосягаемой для большевистской идеологии и более того, в их науке власти даже нуждались; наконец, в-третьих, любой властный гнет не в состоянии истребить тягу человека к неизведанному и как бы не тщились власти подчинить себе свободную научную мысль, до конца им это сделать не удалось.
Мера обезмысливания науки менялась в широком диапазоне: от полной ее стерилизации, что случилось с философией, до сохранения в неприкосновенности почти всего перечня научных направлений (математика). Кувалда, с помощью которой выбивалась мысль из науки, – марксистско – ленинская философия. Она легко разбивала науки гуманитарные, ибо они не имели жесткого (независимого от идеологии) теоретического каркаса, и отскакивала от теоретически развитых естественнонаучных дисциплин, истины которых были много прочнее идеологической фразеологии.
Однако идеологический диктат, выражавшийся, в частности, в запретах на работу в той или иной области знания, в зачислении многих из них в категорию «лженаук» привели к тому, что и в легально существовавших, так сказать классических, науках типа физики, химии или геологии ученые работали под дамокловым мечом идеологических ограничений. Они уже не могли доверять фактам, а тем более свободно их интерпретировать. С интерпретацией недолго было залететь в болото метафизики или – и того страшнее – в трясину идеализма. А это уже пахло отлучением от науки и можно был угодить в ГУЛаг. Поэтому, хотя наука в те годы и продолжала жить, но жизнь эта была убогой, а добываемое новое знание непременно подавалось в диалектической облатке, раскусывать которую хотелось далеко не каждому.
Так происходила вынужденная кастрация науки. Жрецы из партийного аппарата давали лишь самые общие, туманные, но оттого еще более страшные указания: что полезно трудовому народу, а что пойдет ему во вред. Предметным их наполнением занималась научная номенклатура. А она, как известно, не столько печется о самой науке, сколько о своем тепленьком и до-ходном месте при ней. Поэтому она отсекала целые научные на-правления, резала по живому, чтобы – не дай Бог – не оказаться под указующим перстом Верховного жреца.
Оставленное ею поле для научного засева было столь сильно и неестественно изрезано всевозможными запретами, что выращенный урожай новых знаний неизбежно оказывался чахлым и убогим. К тому же и рядовые труженики науки вполне ясно понимали ситуацию и также не желали подставляться под начальствующую секиру. Они предпочитали тихо и спокойно из года в год делать вид, что вылущивают новые «рациональные» зерна, хотя подсолнух был уже давно пуст. «Самокастрация» на-уки оказывалась поэтому наиболее губительной, ибо она приводила к тому, что даже молодое пополнение, приходившее в науку из советских вузов, было неспособно как-то повлиять на ее развитие, ибо еще на студенческой скамье они обучались по идеологически выверенной программе [427].
Главной частью научного анализа является интерпретация, а ей предписывалось быть только марксистской. Идея «про-летарской науки» А.А. Богданова с очевидностью приводила к единственно возможному практическому следствию: «пролетарс-кая наука» обязана опираться на «пролетарскую философию» и касалось это всех наук без исключения, – от математики до искусствоведения. А поскольку, что же такое эта самая «про-летарская философия»? – не знал никто, то подобный рецепт привел к страшному рецедиву: наука стала не полем бескорыстного поиска, а ареной политической борьбы, причем борьбы без правил, без запрещенных приемов, где побеждала демагогия и пролетарский нахрап. Понятно, что старая научная интеллигенция в подобной схватке была обречена.
На мозги многих молодых ученых, обучавшихся в вузах по упрощенным, зато приближенным к нуждам социалистичес-кого строительства, программам, неизгладимое впечатление произвел партийный клич 20-х годов: сделать советскую науку «диалектичной»! Они быстро уразумели, что их час пробил, ибо теперь отсутствие предметных знаний они с легкостью восполнят рассуждениями с позиций «марксистско-ленинской диалектики». Это был вирус, который размножился с невероятной скоростью и оказался очень полезен большевистскому режиму, поскольку заразив науку «диалектической проказой», власти смогли без всякого труда избавиться от инакомыслия в интеллигентской среде.
Постановление ЦК ВКП(б) от 25 января 1931 г. требовало беспощадной борьбы со всеми антимарксистскими и антиленинскими уклонениями в науке. Оно разлилось бальзамом по идеологически чистым душам многочисленной армии научных горланов, они спешно примкнули штыки к своим марксистским перьям и двинулись на войну с наукой. Вскоре из их среды выросли и свои генералы, и свои маршалы, все дарование которых сводилось к умению одной – двумя цитатами из Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина пригвоздить к позорному столбу диалектически ублюдочную теорию недоразоружившегося профессора или академика буржуазной выучки.
Наибольших успехов в этом деле достигли на редкость виртуозные перья академиков Б.М. Митина, Б.А. Келлера, профессоров Э. Кольмана, Х.С. Каштоянца, Н.И. Нуждина, И.И. Презента и еще сотен других. Они всегда шли строго по генеральной линии и никогда не сбивались с диалектической поступи.
Э. Кольман настойчиво вдалбливал в головы ученых: “философия, естественные и математические науки так же партийны, как и науки экономические или исторические”. Он воодушевлял их тем, что наука на Западе не просто загнивает, но загнивает “прогрессирующе”, она, по его твердому убеждению, уже не в состоянии “разрешить ту или иную конкретную проблему”, по зубам это только советским ученым, вооруженным… и т.д. Он возмущался, что лидеры отечественной физики С.И. Вавилов, А.Ф. Иоффе и И.Е. Тамм – типичные “антиленинцы и махисты”, а Я.И. Френкель, Л.Д. Ландау, Д.Д. Иваненко и еще многие другие физики – вообще “неприкрытые наши враги”; в голове же академика Н.Н. Лузина, как выяснил этот диалектик, исключительно “черносотенные мысли” да еще с “современной фашистской окраской”; патафизиолог академик А.А. Богомолец оказался чистым виталистом, взращивающим “настоящую опухоль на диалектике” [428]…
Это не просто бред, как дань времени. Дань эту платили самые бездарные и морально нечистоплотные люди. Они прекрасно понимали, что их псевдопринципиальность является лишь ширмой, прикрывающей полную их научную несостоятельность. Да и то, что заклеенные их ярлыками ученые оказывались беззащитными перед НКВД, они также прекрасно знали. Но это их не смущало. Они справляли свою партийную нужду в науке.
Подобная удушливая атмосфера стала нормой существо-вания советской науки с самого начала 30-х годов. И хотя, как писал в 1931 г. академик С.Н. Бернштейн, повальное увлечение диалектическим материализмом ведет к “естественнонаучному скудоумию” [429],болезнь эту было уже не остановить. «Философст-вование» взамен эксперимента стало тем наркотическим возбудителем, от которого не в силах были отказаться. А, впрочем, и отказываться было незачем. Ведь именно такая форма бытия науки оказалась наиболее живучей и максимально прибыльной. Разглагольствовать под прикрытием цитат классиков было куда проще, чем размышлять. Да и противопоставить «разоблачен-ным ученым» было нечего. Вот и распоясались митины и кольманы. Их хозяева были довольны: такие стражи ничего не упустят, ибо они знают, что охраняют да к тому же имеют при этом свой меркантильный интерес.