Таков самый приблизительный контур «бед и грехов России» (Г. П. Федотов), из коего она тщится вырваться уже целое столетие. Надо полагать, что придуманная Горбачевым перестройка стала всего лишь очередной, но, по-видимому, решающей попыткой.
Устранив имперские начала государственного устройства, Россия неизбежно должна встать на путь национального самоосознания, оно очень быстро спустится с философского занебесья и станет мотором как политических, так и социально-правовых реформаций. Возможно, что именно имперская государственность была тем барьером, преодолеть который не смогла ни одна из более ранних реформ российской жизни. И именно она являлась неисчерпаемым кладезем пресловутых национальных «особостей», столь любимых старыми славянофилами и свежеиспеченными русофилами, ими они объясняли все неудачи экономических и политических реформ. Но на главную особость – национальную конгломеративность российского государства, веками цементируемого не взаимной экономической и политической выгодой, а лишь нерушимым блоком полиции и чиновничества, никто не указывал. Вероятно, потому, что нельзя устранить данность. Но коли так, нечего тогда завистливо озираться окрест – нет там ничего подобного, а где есть (размером, правда, помельче), так и живут там соответственно получше, чем в России, но все же похуже, чем в остальном «цивилизованном мире».
Однако на смену советскому имперскому монстру пришел имперский российский монстр с теми же, по сути, особостями, да с еще нацело утраченной нравственностью и практически легализованным экономическим криминалом. Страдать по реформам в этих условиях – дело бесперспективное.
Россия, развалив советскую империю, сохранила в нетленности все ее основные атрибуты и прежде всего номенклатурную вертикаль, головка которой по-прежнему торчит в Кремле и лишь щупальца теперь присосались к бывшим российским автономиям, их самостоятельности новые российские демократы боятся так же сильно, как некогда царь-батюшка страшился самостоятельности Царства Польского.
Создается впечатление, что нынешняя Россия хочет жить с американским достатком, приучив к тому же своих граждан к японской деловитости и немецкой аккуратности, но при всем при том жить непременно по-русски, т.е., в частности, так, чтобы все благодарили своего «всенародно избранного» и не очень-то тешили себя иллюзиями законности, не забывали своего истинного места под лучами кремлевских звезд. Только как все это сочетать, как сделать так, чтобы и Америку догнать, и Россию не потерять, никто не знает. И не узнает никогда. Прошлый опыт ничего не дает. И так, мол, пробовали, и эдак изловчались, а все впустую. Значит, опять погнались не за тем зайцем. Да нет же, за тем. Но надо его все же когда-нибудь изловить, зажарить, подать на стол, а уж потом, вспомнив, что мы из России, отложить в сторону столовый прибор и, взяв свою долю зайчатины в обе руки, начать рвать ее зубами. И сыты будем, и «особости» наши при нас останутся.
Известный русский журналист, писавший еще до исторического материализма, Влас Дорошевич, предпослал своим заметкам о гастролях Ф. И. Шаляпина в Италии такую байку: избалованные итальянские меломаны искренне недоумевали на близорукость своих импресарио: ввозить в Италию русского певца – такая же бессмыслица, как везти в Россию пшеницу [660].
В последние годы ввели в оборот такой логический выверт: есть страны, где точно известно, что можно, а что нельзя; есть такие, в которых можно и то, что нельзя; в России же нельзя даже то, что можно. Как это понимать? Очень просто: в России всегда доминировал не закон, а чиновник. Это он решал, что и кому можно. Люди российские только понаслышке знали о существовании неких законов, якобы определявших устройство жизни, на деле для них верховным законодателем был барин и начальник. Для простого человека государственный чиновник был реальной властной фигурой – его боялись, его презирали, на него молились.
В тоталитарном государстве иначе и быть не могло. При царе существовала монаршая чиновная вертикаль с неисчислимыми отростками во все сферы жизни; при коммунистах эта вертикаль приобрела партийный окрас, но суть ее не изменилась, она лишь еще более упрочилась. Большевики сделали чиновничество своеобразной управленческой аристократией. Попасть в эту партийную ложу стало вожделенной мечтой любого клерка, он для этого был готов на все; марксистская фразеология стала для него обычным фиговым листком, коим он старался прикрыть свои властные вожделения, а так называемые простые люди наивно верили, что партийные руководители из кожи вон лезут, чтобы сделать их жизнь более светлой и радостной.
Базовые характеристики номенклатурного чиновничества, конечно, изменились, но по-прежнему из аппарата к сохе никто не возвращается: чиновники, ставшие ненужными, перекачиваются либо на региональные ветви властной вертикали, либо в коммерческие структуры. И все неприкасаемы для закона, хотя большая часть потому и устраняется из центрального аппарата, что слишком завязла во взяточничестве и коррупции.
Все прекрасно знают, каким должен быть руководитель; черты, коими он должен обладать, очевидны. Но поскольку нет беспристрастного механизма отбора таких людей, то к власти приходят не те, кто наделен способностью принимать верные решения, а лица, пораженные амбициозным вирусом «спасителей отечества». У них есть безусловный дар воздействия на толпу, они производят нужное толпе впечатление, они нравятся, как звезды экрана, т.е. обладают тем, что называется харизмой. Она их возносит к вершинам власти, а вскоре начинает раздражать налогоплательщиков куда сильнее, чем ранее возбуждала, и подобные харизматические лидеры очень быстро из народных любимцев оборачиваются козлами отпущения. Они обманулись сами и обманули людей, их принимали за вершителей судеб, а они позаботились лишь о собственном благополучии.
Сколько бы не твердили о правовом государстве, о верховенстве законов над чиновничьим произволом, на русское ухо подобное действует не более чем заклинание шамана. Русский человек испокон века молился на власть, а не на закон и изменить его менталитет никакие даже ультрадемократические призывы не в состоянии.
… Россияне уже вскоре после начала экономических реформ в 1992 г. убедились в экономическом, чиновничьем да и в правовом беспределе. Всеобщий произвол стал куда более деспотичным, чем был ранее, ибо при коммунистах люди твердо усвоили простую истину – все решает партия: она сама издает законы и сама же контролирует «правильное» их толкование на местах. При этом демагогическая ложь о благе и лучшей жизни простых людей была для партийной элиты куда важнее карьеры любого своего чиновника. Поэтому люди имели возможность жаловаться, а чиновничество этих жалоб боялось не меньше, чем вызова «на ковер». Когда же к власти пришло демократическое правительство, единственное, на что оно могло опираться, это закон, да и люди теперь могли апеллировать только к тому же закону. Но в условиях полной правовой расхристанности новой власти «законность» стала лишь гипотетическим маяком, светившим где-то на горизонте, а в повседневную жизнь проникли лишь «внешние формы законности» [661], т.е. не сам закон, а разговор о нем, не права человека, а произвол чиновника. Вновь, как всегда и было в России, всевластным хозяином жизни стал чиновник. Но ежели раньше на него все же можно было найти управу, то теперь он напрочь обнаглел от безнаказанности.
Чудес, однако, не бывает. Не может страна, веками жившая в бесправии и слепо подчинявшаяся лишь силе власти, в одночасье, благодаря смене только управленческих структур, стать в шеренгу государств с укоренившейся традицией законности. От деспотии власти, к коей Россия притерпелась, к тирании закона, о чем она мечтает, лежит кочковатая и извилистая тропа «внешних форм законности»; для них-то и подобрали емкое чисто русское словцо беспредел и уже к нему начинают привыкать, как к некоей данности, своеобразному «пенсионному фонду», в который мы делаем вклады, чтобы обеспечить будущим поколениям вполне «законную» жизнь.Время это надо пережить и постараться не «обесеть», по выражению А. И. Солженицына, хотя сие крайне сложно.