Да, если такие темы, как «выполнение плана», «социалисти-ческое соревонование», а чуть позднее «стахановское движение», стали темами литературы и даже нравились не идеологам, а писателям, то воистину мы оказались у входа в зазеркалье.
Не менее поразительно и другое: многие русские интеллигенты не только поверили в идеи большевиков, они искренне полюбили их вождей. Когда в 1924 г. умер Ленин, никто не принуждал М. А. Булгакова и О. Э. Мандельштама публично лить слезы по этому поводу. Слезы между тем лились: горячие и обильные [566]. «Ленин любил жизнь, – писал Мандельштам, – любил детей. И мертвый – он самый живой, омытый жизнью, жизнью остудивший свой воспаленный лоб».
А как это понимать? М. А. Булгаков записывает в дневнике: «Итак, 8 января 1924 г. Троцкого выставили. Что будет с Россией, знает один Бог. Пусть он ей поможет» [567].
Неужели так думали многие? Неужели уже в 1924 г. старая, скептическая, с недоверием относящаяся к власти русская интеллигенция уверовала в сказки о «дедушке Ленине» (которые сама и сочиняла) и в то, что без Троцкого Россия и вовсе пропадет? Если так, то что же тогда удивляться интеллигенции следующего десятилетия, когда идеологический пресс уже полностью выдавил все интеллектуальные соки, оставив лишь сухой осадок в виде выхолощенной советской пропаганды. Да к тому же и устрашить успел изрядно: политические процессы 20-х годов свое дело сделали. Одним словом, власти поставили интеллигенции своеобразный ультиматум: или вы сдаетесь на милость победителя, или будете раздавлены.
Интеллигенция сдалась. И первым признаком ее духовной капитуляции явился журнал «Смена вех», издававшийся в 1921- 1922 гг. в Париже.
А что значит для интеллигенции сдаться? Только одно – начинать говорить «не своими словами».
О. Берггольц была правоверной идеалисткой, свято верившей в коммунистические идеалы, в Ленина. Но после того, как она побывала в застенках НКВД, «началась… смерть “общей идеи” во мне». Теперь «я круглый лишенец. У меня отнято все, отнято самое драгоценное: доверие к Советской власти, больше, даже к идее ее…» И далее: «Я задыхаюсь в том всеобволакивающем, душном тумане лицемерия и лжи, который царит в нашей жизни, и это-то и называют социализмом!!» Чувствует кожей, что «ждать больше нечего от государства» [568]. Еще до войны она написала:
Они ковали нам цепи,
А мы прославляли их.
Мне стыдно моих сограждан,
Как мертвых, так и живых…
Подобное прозрение давалось нелегко, и посещало оно чаще всего людей талантливых и глубоких, не столь поддающихся всеобщему пропагандистскому гипнозу. На подавляющее же большинство советских людей – и советская интеллигенция, само собой, не исключение – этот гипноз действовал безотказно. А под гипнозом можно поверить всему, тем более если гипноз – это и каждодневная вылущенная до кажущейся очевидности пропаганда, и «безошибоч-ная» работа «органов» по разбраковке народа на «наших» и «вра-гов», и воодушевленный рев восторженной толпы, и опьяняющая любовь к вождю, и сознательное освобождение политики от нравственности, когда стало не только можно, но и необходимо нужно пре-зирать все не советское, глумиться над ним.
Как было не поверить такому талантливому «глумителю», как В. В. Маяковский. И верили, и любили самозабвенно, и кляли ненавистное прошлое.
Да, устоять против такого давления было практически невозможно. Люди пытались прятаться в собственную скорлупу, но действительность оказывалась беспощадной: скорлупа разбивалась, и тогда презирающий себя за душевную низость интеллигент начинал бурно фонтанировать: он был готов на все, лишь бы сохранить себе жизнь.
Под гипнозом все усиливающегося страха работать было невозможно. Особенно это действовало на людей гуманитарных знаний, все же они занимались наукой, в основе которой – факты, а толковать их стало страшно, с интерпретацией можно было угодить в болото идеализма или метафизики, а от них уже рукой подать до концлагеря. В годы взбесившегося ленинизма нередко именно страх, а не факты лежал в основе концепций советских историков. Судорожные поиски академиком Б. Д. Грековым концепции, которая «понравится “Ему”, – это не только вина, но и беда, большая человеческая трагедия крупного ученого» [569].
Е. И. Замятин уже в эмиграции вспоминал, что шок от непрерывной критической бомбардировки был так силен, что среди писателей вспыхнула «небывалая психическая эпидемия: эпидемия покаяний». Каялись публично, на страницах газет: Б. Пильняк готов был отречься от своей «криминальной» повести «Красное дерево»; В. Шкловский, главный теоретик формализма, бичевал формализм; А. Белый печатно клялся, что он «в сущности антропософический марксист» [570]. Новая книга стихов С. Городецкого повергла К. И. Чуковского в «уныние и бессонницу. Чем больше он присягает новому строю, – записывает Чуковский в дневнике 12 октября 1929 г., – тем дальше он от него, тем чужее ему. Он нигде, неприкаянный» [571].
И все это невиданное по силе давление сопровождалось фарисейскими речами о любви к интеллигенции, стали говорить, что наша интеллигенция – это «соль земли» русской. А за спиной этой лицемерной шумихи интеллигентов «одного за другим таскают в НКВД» [572].
Одним из тех, на кого советская пропаганда действовала не устрашающе, а лишь оскорбляла его человеческое достоинство, был престарелый академик И. П. Павлов.
19 декабря 1928 г. он пишет в Совнарком, что без подлинной, не запуганной интеллигенции культурную жизнь в стране не построить. Сейчас же русские интеллигенты «превратились в безмолвных зрителей и исполнителей. Они видят, как… неудачно перекраивается вся жизнь, как громоздятся ошибка на ошибке, но они должны молчать и делать только то, что приказано» [573].
В 1934 г. академик обращается к наркому здравоохранения Г. Н. Каминскому: «Многолетний террор и безудержное своеволие власти превращают нашу азиатскую натуру в позорно-рабскую. А много ли можно сделать хорошего с рабами? Пирамиды – да; но не общее истинное человеческое счастье» [574].
И еще одна не растоптанная душа – профессор А. Ф. Лосев, прямой продолжатель традиций великой русской философии второй половины XIX – начала XX века. 19 февраля 1932 г. он пишет из концлагеря своей жене: «Уродуется дух, и – как выйти, как выйти из этого положения? Когда бытие превращается в публичный дом и вертеп разбойников, и когда душа падает жертвой изнасилования, то – пусть даже все это делается против ее воли – как она может остаться невинной и как она могла бы согреться в лучах собственного целомудрия?» [575].
…Как только мысль стала собственностью тоталитарной системы, власть стала распоряжаться ею по собственному усмотрению. Это стало еще проще делать после ликвидации Российской Ассоциации пролетарских писателей (РАППа). Когда всех пишущих загнали в Союз писателей, литература стала единоначальной, уставной, одномысленной и стандартно-перьевой.
Тоже случилось и с театрами: с конца 20-х годов в каждом театре вместо привычного Худсовета теперь функционировал Художественно-политический совет, в него в зависимости от «веса» театра входили представители райкомов, горкомов, обкомов, а то и ЦК большевистской партии [576].