На самом деле, о какой «человечности» можно говорить, если речь идет о власти, причем не о законно (через выборы) полученной, а о власти, захваченной силой. В такую возможность поначалу не верили даже самые оголтелые большевики. И вот она у них в руках. Так что же – они теперь будут подсчитывать, сколько человек отдали свои жизни за их власть? Да упаси Боже! Чем больше, тем лучше! Значит, народ костьми ложится за их «правду». Значит, она та самая, нужная людям. И рассусоливать, разводить интеллигентские штучки тут нечего. И не разводили. Ради сохранения в своих руках власти большевики были готовы на все.
Пообещав немцам приложить все силы, чтобы вывести Россию из войны, они одновременно посулили и русским солдатам моментальное ее завершение, как только они возьмут власть. И большевики сдержали слово: ценой национального позора [427] они сохранили свою власть. Власть над Россией для них была куда важнее самой России. Да что там, важнее. Им вообще, как писал М. Горький в «Несвоевременных мыслях», «нет дела до России», ибо они творят свой «жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт… над русским народом, не думая о том, что измученная, полуголодная лошадка может издохнуть» [428].
…Сам же октябрьский переворот в Петрограде прошел, повторяем, на удивление успешно и даже почти бескровно. К большевикам примкнули солдаты, матросы, рабочие, а главное – люмпен, которому было безразлично, куда идти и за кем идти, лишь бы дали оружие и позволили всласть поглумиться над городским обывателем. В первые дни после захвата большевиками власти Петроград стал неуправляемым центром мародерства и разбоя. Люди боялись выходить на улицу, все затаились по своим углам. Не исключено, кстати, что и это было сознательно спланировано большевистскими вождями, ибо подобная атмосфера страха была им на руку.
«По Петрограду – безумные процессии победивших боль-шевиков, – записывает в дневнике В. И. Вернадский. – Сергей (Ольденбург. – С.Р.)… говорит о необычном сходстве психологии и организации черной сотни с большевиками». И далее: «Черносо-тенные элементы находятся массами среди большевиков. К ним примыкают и преступные элементы. Это серьезная опасность». И еще одна его запись 5 ноября: «Кощунства в Зимнем Дворце – в Церкви Евангелие обоссано. Церковь и комнаты Николая I и Александра II превращены были в нужники! Кощунство и гадость сознательные. Любопытно, что когда я рассказывал об этом Модза-л(евскому) – он говорит – евреи! Я думаю, что это русские» [429].
И еще одно впечатление по горячим следам. Уже знакомый нам Г. А. Князев 10 ноября заносит в свою записную книжку такие слова: что мы могли поделать, чтобы не допустить «всего этого»? И далее: «Мы ничего не можем поделать. Историку надлежит запомнить это. Мы, интеллигенция, ничего не могли поделать. Мы, интеллигенция… Какой позор лег на интеллигенцию в эти страшные дни. Интеллигенция струсила. Ее словно и нет и не существовало никогда» [430].
Что же случилось с православными? Как они могли позволить подобное надругательство? Да ничего и не случилось. Многие русские мыслители уже давно предупреждали, что упование на глубокую религиозность русского народа зряшное, его религиозность на самом деле крайне поверхностная в отличие от глубинных зоологических инстинктов. Если большевики посулят народу «грабь награбленное» и дозволят ему всласть поиздеваться над «хозяевaми», то он, «не почесавшись», как заметила З. Н. Гиппиус, сменит нательный крест на партийный билет.
В октябрьские дни 1917 г. наиболее зримо и уродливо высветилось явление, которое А. Кёстлер метко назвал «классовой сучностью». Игра на звериных инстинктах темной людской массы, которую позволили себе большевики, была глубоко аморальной, но зато беспроигрышной. А где победа, там и мораль. Это большевики дали понять России с первых дней своей власти.
В определенном смысле Россия поплатилась и за вековое пренебрежение к поднятию культурной планки общества. Традиционно было принято считать, что грамотность расшатывает устои государства. А коли так, то нечему и удивляться: когда в октябре 1917 г. Россию «тряхнуло», то народ российский, ничего не зная об истории своей родины, за «родину» почитал только свое село, а то, что и Россия его родина, – это для него было почти бессодержательной абстракцией. Он этого вполне искренне не понимал.
«Государство русское, – пишет И. И. Петрункевич, – строившееся неизмеримыми жертвами в течение десяти веков, развалилось как карточный домик, развалилось не от вражеского удара, а от собственного безумия…» [431]. Забыл мемуарист лишь одну малость, что к этому «безумию» темный народ российский подвигнули все же русские радикальные интеллигенты – от народников 70-х – 80-х годов XIX века до партийно запрограммированной интеллигенции начала века, к числу которой должен себя отнести и автор процитированных нами воспоминаний.
Да, самая опасная, можно даже сказать, гибельная, черта русской интеллигенции – ее антигосударственный радикализм. Интеллигент, осмелившийся в конце XIX – начале XX века выступить за компромисс с правительством, считался предателем; тот, кто был против призывов к революции, оказывался ренегатом.
И вот пришло время выплеснуть наружу этот «внутриин-теллигентский радикализм». Тогда же и стало предельно ясно, что в определенном смысле он обернулся против самой интеллигенции, ибо власть попала в руки той ее части, которая имела свою правду и сражалась за правоту своей формулы [432]. А интеллигенты, начавшие активно рыдать по поводу прихода большевиков к власти, просто оплакивали свое поражение.
Известен такой образ. Любой народ от варварства и деградации охраняет своеобразная культурная пленка, под коей просматривается так называемый «глубинный пласт дикости». В России эта пленка всегда была крайне зыбкой и легко рвалась, отчего неуправляемые дикие инстинкты народа вырывались наружу, и в стране на некоторое время воцарялся хаос.
В 1917 г. Россия, в частности, поплатилась и за многовековое пренебрежение к развитию культурного цемента нации, за скаредность в отношении науки, за активное торможение подлинной, а не лицедейской земельной реформы, за нежелание равноправно развивать центр и окраины огромной империи, за страх перед свободным развитием личности, за культивирование пришибеевской психологии во всех слоях общества [433].
Одним словом, все то, что было искусственно задавлено, как только пресс был снят, мгновенно вспенилось и хлынуло мутным потоком из всех расселин и разломов, прорвавших тончайшую культурную пленку, и затопило страну пьяным разгулом, разбоем, беснованием. Это и была так называемая пролетарская революция на уровне ее чисто бытового восприятия.
Вот как описал выдающийся русский философ Е. Н. Трубецкой свои первые, самые горячие впечатления от свершившегося большевистского переворота: «Если Россия – это рассеянные в пространстве лица, говорящие по-русски, но предающие родину, или несчастное, обманутое серое стадо, висящее на трамваях, грызущее “семечко”, а ныне восставшее за Ленина, то России, конечно, нет. Нет ее вообще для людей, которые не верят в невидимую, духовную связь поколений, связующую живых и мертвых во единое целое… А об этом бесновании, знаете ли, что я думаю… Легион бесов, сидевший недавно в одном Распутине, теперь после его убийства переселился в стадо свиней. Увы, это стадо сейчас на наших глазах бросается с крутизны в море: это и есть начало конца русской револю-ции» [434].