Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Лучший способ организации единомыслия – это цензура. И она стала основным инструментом интеллектуальной кастрации общества. Все мало_мальски оригинальное (по мысли), все, что могло вызвать хоть тень подозрения, запрещалось.

За годы царствования Николая резко упало число печатных изданий, было запрещено открывать новые периодические журналы, а старые при малейшем подозрении запрещались [281].

А. В. Никитенко, многие годы проработавший цензором, приводит массу примеров подлинного цензурного шабаша: многие литературные произведения запрещались безо всякой причины, просто «под влиянием овладевшей цензорами паники»: посадили на гауптвахту забитого и тупого цензора за то, что он, с испугу в каких-то стишках, посвященных императору, слова «рушитель зла» заменил на «поборник зла», или за то, что пропустил строки, где одну из православных святых назвали «представительницей слабого пола»; цензоров созвали на специальное совещание, чтобы коллегиально решить, можно ли печатать в русских газетах известие, что «такой-то король скончался» или это смутит русский ум.

В 1837 г. приняли еще одно постановление о цензуре, все еще недостаточной, по Николаю: теперь каждая статья просматривалась двумя цензорами и каждый вымарывал то, что считал нужным. А над ними – третий, он домарывал остальное. Цензоры не просто растерялись, их охватил панический ужас – ведь теперь любой недосмотр будет рассматриваться твоим же напарником как сознательное потрафление вольнодумству. Результат не замедлил сказаться: не пропустили, в частности, статью, в коей указывалось, что хлеб в России перевозится по рекам. Сочли за разглашение государственной тайны. «Невероятно, – однако, правда», – пишет А. В. Никитенко.

В начале 1848 г. грозовая цензурная туча нависла над «Оте-чественными записками». Причина заурядная: у какого-то студента Горного корпуса нашли записки с «либеральными мыслями». На допросе он показал, что почерпнул их из «Отечественных запи- сок» [282].

«У нас нет недостатка в талантах, – с горечью пишет А. В. Никитенко, – есть молодые люди с благородными стремлениями, способные к усовершенствованию. Но как они могут писать, когда им запрещено мыслить?… Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твердо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыс- лит» [283].

Революция 1848 г. в Европе так сильно подействовала на расшатанные нервы Николая I, что он от растерянности вообще утратил всякий разумный контроль над своими действиями. Он, как ему казалось, сделал все, что мог, чтобы его Россия оставалась в стороне от этих потрясений. Она и была в стороне. Никаких социальных или политических подвижек в русском обществе революция не вызвала. Но Николаю казалось, что это не так. И он еще более завинтил гайки, хотя они и так были закручены до отказа. 2 апреля 1848 г. цензурный комитет довел запреты на печатное слово уже до подлинного маразма [284].

Что было делать в таких условиях людям думающим, да к тому же пишущим? Одни приходили в полное отчаяние от невозможности пробить эту стену отчуждения от общества, другие шли в добровольное услужение властям и чувствовали себя при этом вполне комфортно, третьи без оглядки бежали из страны. В целом же интеллект нации за годы николаевского беспредела заметно измельчал, интеллигенция, озлобляясь на жизнь, вымещала эту злобу на близких ей по духу собратьях. Не имея возможности говорить открыто то, о чем болела душа, интеллигенция весь свой интеллектуальный и нравственный запал стала истощать на внутренние «разборки». Журналы тех лет пестрят крайне злобными, а главное мелочными статьями, под которыми подписи весьма уважаемых и даже великих писателей.

Жизнь, одним словом, была устроена так, что «даже лучшие люди отдавали столько души дрязгам своего муравейника. Кляузы, пересуды, подвохи доходили до грандиозных размеров в тогдашних литературных кругах» [285]. И. С. Тургенев остроумно заметил, что литератор при Николае I ощущал себя «чем-то вроде контрабандиста».

Такой психологический климат поселял в интеллигентских душах отчаяние и безысходность. Русские интеллектуалы уже перестали понимать, что можно, а чего нельзя, – о чем можно говорить, а о чем нельзя даже думать. Не случайно, что именно в николаевские годы родилась «теория» коренной, чуть ли не метафизической отсталости России, что она (Россия) обречена самой историей быть такой, какая она есть; а потому ей не надо никого догонять, ей не надо никому завидовать, ей не надо никого копировать. А то, что нас считают нищими и неразвитыми, – так пусть себе, это с их точки зрения, на самом же деле это наша данность – ее менять нельзя.

Так родились две ветви российского либерализма: славянофильство и западничество, а в годы николаевской закрутки острая схватка между ними только начала набирать силу [286].

И те и другие желали «спасти» Россию. Но если западники полагали, что нельзя пренебрегать опытом Западной Европы, более того, надо опираться на этот опыт, то славянофилы мечтали о реформах в «русском духе». Именно славянофилы, может быть и не желая того, стали желанной идейной подпоркой николаевского изоляционизма. Особый путь России, русская идея – все то, что обеспечивало теоретическое обоснование уваровского «православия, самодержавия и народности», было на руку Николаю I. Понятно, что русские западники в ту пору были на положении диссидентов и «контрабандистов».

Оба эти направления русского либерализма не столько объединили, сколько раскололи русскую интеллигенцию. Немецкий историк Л. Люкс считает, что в николаевские годы интеллигенция объединяла мечтателей и романтиков, это были абсолютно безобидные для режима люди [287].

Последнее семилетие царствования Николая Павловича современники дружно называли «самым страшным». Именно в эти годы режим дошел до крайней степени ожесточения к любому проявлению свободомыслия; было запрещено все, что еще можно было запретить. С 1850 г. в университетах перестали преподавать философию, теорию государственного права заменили на изучение свода законов Российской империи, преследовались, как противоречащие Священному писанию, естественнонаучные теории образования жизни на Земле, теория эволюции и т.п. Присутствие на лекциях чиновников III Отделения стало делом привычным [288].

Ни о каком сознательном противодействии всему этому не могло быть и речи. Но даже бессознательное отступление от принятых норм, не ведущее ни к каким конкретным акциям, воспринималось как подрыв устоев, расценивалось как заговор и жестоко каралось.

Весьма показательно в этом плане знаменитое дело петрашевцев. Его в советской историографии преподносили как созна-тельное сопротивление режиму, как некий заговор, к сожалению, раскрытый. Так было выгодно. Это подводило к мысли, что вся история России – это цепь непрерывной борьбы русского народа за светлое будущее, а потому 1917 г. явился вполне закономерным финальным актом этой исторической драмы.

На самом деле все было куда прозаичнее. Просто кучка русских интеллектуалов собиралась по пятницам на квартире юриста, кандидата прав М. В. Петрашевского и рассуждала (изливала душу) о цензурном мракобесии, о крепостничестве, ругала современные порядки. А кроме того, читали и жадно обсуждали социально-эконо-мические теории Ш. Фурье, П. Ж. Прудона и жарко спорили по поводу ходившего в списках письма Белинского к Гоголю. Все! Никаких акций на этих собраниях не планировалось, никакого заговора не было. Это были обычные журфиксы с либеральными речами. Однако Николай I приказал изобразить эти посиделки как заговор. По доносу он был раскрыт и разгромлен по всем правилам полицейского государства.

вернуться

[281] Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1826-1855 годов. Изд. 2-е. СПб. 1909.

вернуться

[282] Никитенко А.В. Дневник. Т. 1. С. 309.

вернуться

[283]Там же. С. 171.

вернуться

[284]Лемке М. Указ. соч.

вернуться

[285]Чуковский К. Собр. соч. Т. 6. М., 1969. С. 470.

вернуться

[286] См.: Цимбаев Н.И. «Под бременем познанья и сомненья…» Указ. соч.

вернуться

[287] Люкс Л. Интеллигенция и революция. Летопись триумфального поражения // Вопросы философии. 1991. № 11. С. 3-15.

вернуться

[288] Эймонтова Р.Г. Русские университеты на грани двух эпох (От России крепостной к России капиталистической). М., 1985. С. 50.

37
{"b":"117892","o":1}