В свое время князь Владимир выбрал православную веру. Теперь же, в конце XIII – начале XIV века свой выбор делала церковь, она рассчитывала на силу «одного княжества среди усобиц и ордынских набегов» [177]. Церковь поддержала Ивана Калиту в его распрях с тверским князем и ради конечной цели собирания земель даже одобрила призвание Калитой татар для разгрома войска своего тверского соперника. В те времена считалось, что царь – это татарский хан, он дан Руси от Бога, потому он и должен быть «арбитром» усобных споров [178].
Русь сбрасывала с себя татарское ярмо в течение 100 лет. Лишь в 1480 г. Иван III в битве на реке Угре окончательно разбил татар. 250-летняя колонизация Руси закончилась.
То, что этот отрезок российской истории – самый мрачный, вполне естественно. Менее естественно, что русская государственность после освобождения от татар стала строиться если не по татарскому образцу, то во многом по традициям татарской колонизации. Орда научила русских князей тактике униженной дипломатии: терпеть насилие и унижение, не подавая вида; приучила быть подозрительными и злобными; интриги и закулисные козни стали нормой общения. Одним словом, русское общество, не имевшее в то время собственных глубоких нравственных корней, унаследовало от татар аморальную нравственность [179].
На таком фундаменте и принялись русские князья возводить в XV веке здание российской государственности, а русские государи – рюриковичи по стилю своего правления были «вполне татарами» – со своими подданными они обращались как колонизаторы с рабами.
Итак, в конце XV века на геополитической карте Европы появилось новое независимое Московское государство [180]. Русь, наконец-то, обрела свободу, закабалив одновременно своих граждан. Н. И. Тургенев писал, что при Иване III (он, кстати, первым стал величать себя самодержцем) «Россия достала свою независимость, но сыны ее утратили личную свободу надолго, надолго, может быть, навсегда» [181]. Унтер Пришибеев стал не просто символом порядка, он оказался стержнем идеологии российской государственности.
Случился трагический для будущности России исторический парадокс, замеченный еще А. И. Герценом, – Москва спасла Россию от несвободы, задушив при этом все, что еще было свободного в русской жизни. Первые же московские государи, считая, видимо, что они облагодетельствовали свой народ, собрав разрозненные княжества под началом Москвы, что они и все Московское государство построили как бы из «своего частного удела», вполне искренно уверовали в то, что не они призваны служить интересам государства, а государство создано только для того, чтобы им в нем жилось сытно и безопасно [182].
Освободившись от татарской колонизации, Московия оказалась не самой желанной гостьей в салоне свободных европейских держав. Она слишком многих страшила теперь своими размерами и дикостью, со многими странами пересеклись ее стратегические и экономические интересы [183].
Случилось так, что возвышение Москвы совпало по времени с падением Византии. И это, кстати, оказалось для Москвы весьма дурным предзнаменованием. Дело в том, что Византия для Руси всегда была своеобразным духовным ориентиром: Русь крестилась по византийскому образцу, византийская культура оказывала определенное влияние на развитие русской культуры, патриарший престол в Константинополе был не только незыблемым авторитетом для русского православия, но он еще регулировал назначения на московскую метрополию. Одним словом, русская православная церковь была зависимой от Константинополя, но зато вполне независимой от светской власти. С падением же столицы Византии в 1453 г. русская церковь оказалась во власти московских самодержцев [184]. Это не могло не сказаться на ее нравственном авторитете. Церковь теперь, как правило, делала то, что отвечало даже не столько государственным, сколько государевым интересам.
В обновленной, освободившейся от татарского засилья России, ко всем прочим трудностям жизни свободного государства добавилась и полная интеллектуально_культурная опустошенность. Та национальная культура, которая создавалась на Руси, начиная с принятия христианства, с приходом татар оказалась почти начисто утраченной. Даже к началу царствования Ивана III Москва в культурном отношении продолжала оставаться типично «татарским лагерем», только покинутым армией. Причем в отношении к знанию и культуре церковь и светские власти были едины. Для церкви любое знание, выходящее за рамки Священного писания, – это ересь и вольнодумство, для светской же власти – проявление свободомыслия. И то и другое считалось недопустимым.
В XV -XVI веках при полном отсутствии начальных школьных знаний любая наука почиталась за «чародейство»; не только власти, но даже простые люди были уверены, что ученость убивает православную душу, ибо подрывает догматическое сознание верующего. Архиепископ Геннадий, ссылаясь на испанскую инквизицию, требовал того же и на Руси: еретиков убеждать бесполезно, их надо «жечи и вешати».
Самым ревностным преследователем всякого вольнодумства в конце XV – начале XVI века был игумен Волоколамского монастыря Иосиф Санин. Он виртуозно владел искусством цитирования и любого мог мгновенно пригвоздить к позорному столбу еретичества «подходящими» словами из Библии. К тому же Санин являлся ревностным фанатиком древнерусского просвещения, именно на его политических взглядах получил монаршее воспитание Иван Грозный, его фанатизм воспитал последователей, которые уже в XVII веке породили феномен протопопа Аввакума. Одним словом, именно Санин стал отцом догматизма, злейшего врага свободомыслия. Догматизм теперь на долгие десятилетия засиял путеводной звездой не только русского национального просвещения, он стал владеть умами и политиков.
«Борьба со свободомыслием – такой лозунг начертали осифляне на своем знамени. “Всем страстям мати – мнение; мнение – второе падение” – так формулировал свое кредо один из учеников Санина. Отсутствующую мысль – “мнение” – осифляне компенсировали цитатами, которые всегда имели “на кончике языка”» [185]. Именно этот фанатик духовного рабства выстроил начетническую «теорию», государь подобен «Вышнему Богу». А коли так, то в его власти – все земное, включая и церковь. Церковники теперь считали для себя вполне естественным делом быть частью государственной власти и так же, как она, распоряжаться душами подданных, не считая для себя ни зазорным, ни унизительным быть в полной зависимости от самодержавной прихоти.
В. О. Ключевский точно заметил, что чисто христианское по-нимание жизни было, конечно, не столько разумением, сколько «притязанием на разумение», ибо для русского образованного человека XV -XVII веков (книжника) православие было лишь внешней атрибутикой; «построив христианский храм, книжник продолжал жить в прежней языческой избе и по языческому завету, только развесил по стенам христианские картины». Ему было крайне мучительно напрягаться для размышления, а потому он с бoльшим удовольствием отдавался во власть преданий, он предпочитал бесконечно «повторять зады», чем осваивать что-то для себя новое [186].
Русский книжник, почти не владея реальным знанием, тем не менее искренне полагал, что можно все понимать, практически ничего не зная. Он, конечно, не клеймил «ересь» в тех, кто рвался к знаниям, но сам процесс освоения нового был противен его душе. Книжник неистово кричал: «Богомерзостен перед Богом всяк любяй геометрию; не учен я словом, но не разумом, не обучался диалектике, риторике и философии, разум Христов в себе имею» [187]. Эта самодостаточность стала идеальной питательной средой для произрастания национальной гордости на чахлой почве личных амбиций. А надо сказать, что именно книжники были прародителями русской интеллигенции.