Россия тяготела к Византии, но в середине XV века басурманы покорили Константинополь и столицы православия не стало. Россия еще не успела укоренить в своей душе идеи Христа, как ее поглотили монголы, а за два с половиной столетия ига сменилось восемь поколений православных; после освобождения России в XV веке это был уже исстрадавшийся, вымученный, догматизированный и отсталый Христос. Европейское христианство ушло далеко вперед, а Россия стала вынашивать затхлую идею «Москва – третий Рим». Идея оказалась утопической и поклонение ей в итоге привело к расколу, к окончательному надлому и срыву русской души – глубоко верующей, впечатлительной и темной. Московское православное царство стало, по выражению Н. А. Бердяева, «тоталитар-ным государством». А суть раскола русский философ видел в том, что раскол поставил под вопрос мессианское призвание русского народа, что православное царство, третий Рим «повредилось» государственной властью, а высшей церковной иерархией «овладел антихрист» [125].
Истинное православие «уходит под землю». Далее раскол как бы трассируется через всю российскую историю: раскольничьей стала русская радикальная интеллигенция, считавшая, что властью в стране наделена «злая сила», по сути раскольничьим оказалось и диссидентское движение в середине XX века.
Раскол породил еще один феномен, его можно назвать «фе-номеном протопопа Аввакума». Суть его удачно, на наш взгляд, схватил В.К. Кантор: с этого феномена ведет свою родословную «принцип свободы вопреки», который мог опираться только на личную жертвенность. Именно тогда в России возник принципиально «новый тип личности, которая не идет вместе с государством, а отстаивает себя вопреки власти, за свое слово отвечая жизнью» [126].
Вот оно, чисто русское: протопоп Аввакум и пошедшие за ним сторонники старообрядчества явили собой один из первых, вставших во весь рост, типов русских интеллигентов, по духу прежде всего. Люди, сжигавшие себя ради веры, боровшиеся за свободу духа вопреки власти и обуявшего народ чувства стадного страха, стали объектом любви, подражания. Да, именно от старообрядцев, посеявших в русскую почву идеалы «свободы вопреки», ведет свою генеалогию радикальная ветвь русской интеллигенции.
Русская православная церковь уже к началу XVIII столетия была бессильной и униженной. Она перестала быть той церковью, которая «не только имела когда-то великих святых и проявила великое духовное творчество, но и своею нравственной силой содействовала объединению русского народа и спасению его от татарщины и развала Смутного времени» [127]. Эта униженность православной церкви не могла не сказаться на прогрессирующем развитии депрессивного состояния русского национального духа.
Следующий этап болезни: апатия, безразличие, а по сути – паралич духа и привел в итоге к тому, что народные массы оказались глухи к спасительным стенаниям русской интеллигенции, что православие не стало той нравственной броней, которая в другой ситуации могла бы с легкостью отразить все удары по тысячелетнему укладу народной жизни. Сакральность души русского народа оказалась весьма неглубокой, ее хватило лишь на то, чтобы внутренне принять и даже оправдать насилие.
Да, в критический момент нравственный стержень народа быстро переломился, и народ российский не смог противостоять напору разрушительной стихии. А возможно – и это вернее – не счел нужным сопротивляться: кому? он же и явился этой самой стихией, она была для него родной, вполне русской по размаху и удали. Вывод, сделанный В. С. Соловьевым, приходится по этим причинам признать убийственно точным: «Власть духовная, носительница высшего нравственного начала в обществе, никакого нравственного авторитета у нас не имеет» [128].
…Мы уже отметили, что понятие «лишний человек» – не литературная выдумка классиков, в нем сосредоточено важнейшее и самое, пожалуй, пагубное свойство интеллигенции: ее органическая неспособность заниматься живым, каждодневным, утомительным делом. Когда-то интеллигенцию действительно отлучили от практически нужной стране работы, зато не очень активно затыкали ей рот, когда она о ней рассуждала. У нее и выработалась обманчивая иллюзия, что любое громкое слово и есть то самое настоящее дело. Как только интеллигенту надлежит решиться на что-либо конкретное, он охотно будет прислушиваться к своему внутреннему голосу и не сможет вполне отрешиться от обуявшего его нравственного недоумения. Для русского интеллигента принципы всегда брали верх над реальными проблемами повседневной жизни [129]. Поэтому он сам создает свой комплекс, преодолеть который не в состоянии. Русский интеллигент еще ничего не сделал, а уже всего боится.
Вот что, к примеру, писал про своего Ивaнова А. П. Чехов: «Такие люди, как Иванов, не решают вопросов, а падают под их тяжестью. Они теряются, разводят руками, нервничают, жалуются, делают глупости и в конце концов, дав волю своим рыхлым, распущенным нервам, теряют под ногами почву и поступают в разряд “надломленных” и “непонятых”»… [130]
Проблему усугубляет то, что житейские и даже профессио-нальные занятия интеллигента – не главная забота его жизни. Его предназначение – миссия спасителя: народа, России, человечества. Личный дом, семья, достаток истинного интеллигента не интересуют. Он выше этой мелкой бытовой возни. К тому же он всегда на людях, «он спасает народ, – да оно и легче и занятнее, нежели черная работа дома», – с едкой иронией заключает М. О. Гершензон [131].
Такой интеллигент выстраивает в своем сознании множество химерических проектов, искренне считая их благодетельными. Однако практические его действия всегда оглядочны. Именно по этой причине, как считал русский юрист и философ П. И. Новгородцев, пружиной кризиса интеллигентского сознания является его собственный «рационалистический утопизм». Для интеллигента он неразрешим, ибо кризис этот – порождение его сущностного начала. Неделовитость русской интеллигенции оказывается таким образом оборотной стороной ее идейности.
Сознание интеллигента неизбежно раздваивается: его миссия – осчастливить народ, он один знает, как это сделать, но сам ничего сделать не может и потому, отвечая в своем сознании как бы за все, он на самом деле ни за что не отвечает. З. Н. Гиппиус подобрала для этого феномена русской интеллигенции очень точные слова: «трагедия безответственности» [132]. Так интеллектуальная свобода, свобода как категория нравственная, вступая в зацепление с другими нравственными началами, оборачивается для интеллигента гордиевым узлом психофизических комплексов. Интеллигент всегда – друг разума и раб собственного сознания.
В 1897 г. В. О. Ключевский [133] поделил русскую интеллигенцию на три типа. Их, сохраняя авторскую интонацию, мы поиме-нуем более конкретно. К первому типу относится интеллигенция с примитивным интеллектом, это «люди с лоскутным миросозерца-нием, шитым из обрезков газетных и журнальных». Ко второму принадлежат люди с догматическим интеллектом, «сектанты с затверженными заповедями, но без образа мыслей и даже без способности к мышлению». Наконец, к третьему типу В. О. Ключевский причислил интеллигентов без всякого интеллекта вообще. Такие люди, как «щепки, плывущие по течению», они «без верований и без мыслей, с одними словами и аппетитами».
А вот какого мнения о русской интеллигенции был А. П. Чехов. По его наблюдениям вся интеллигенция – это «слизняки и мокрицы». Далее: «Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, которая никак не может придумать для себя приличного образца для кредитных бумажек, которая не патриотична, уныла, бесцветна… которая брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать… вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях – и все это в силу того, что жизнь не имеет смысла…» [134].