Прошло полтора столетия, а отчаянный вопль П.Я. Чаадаева и сегодня эхом звенит в ушах: «Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок» [65]. Мол, смотрите на нас, изучайте нас, но упаси вас Боже, пытаться брать с нас пример.
Еще в XIII веке князь Александр Невский поведал святую истину: не в силе Бог, а в правде. Создается впечатление, что русские государи, стоявшие у руля исторического процесса, делали все возможное, чтобы ее опровергнуть. Но «истину» опровергнуть нельзя, а жизнь опрокинуть можно, чего, к несчастью, и добились.
Возникает вопрос: почему уже два столетия лучшие умы напрягаются в тщете – непременно помочь, указать истинный путь, «спасти» Россию? Начиная с середины 60-х годов XIX века, в России на практике последовательно опробовались разные «спаситель-ные» модели: народовольческая, социал-демократическая, кадетская, большевистская, криминально-демократическая. Для полноты картины не хватает лишь фашистской модели, но и она России не заказана.
Ответить на поставленный вопрос несложно: русская действительность сама поставляла подобные социальные заказы. А вот почему заказы эти воплощались в столь уродливые для нормального развития страны формы, вопрос более интересный. Рискну высказать такое предположение. Политическое уродство всегда является следствием насильственных инъекций в государственный организм радикальных новаций. То, что государство нуждалось в преобразованиях, понимали все – и те, кто отвечал за него, находясь у власти, и те, кто радел за лучшую будущность, стремясь эту власть перехватить. Изначальная непримиримая вражда этих сил в принципе не могла дать положительных результатов.
К тому же вынашиваемые оппозицией (а это всегда нетерпеливая интеллигенция) идеи были предельно радикальными, поскольку любые мягкие преобразования привели бы к эволюционному, т.е., по-житейски медленному, изменению социального и политического климата страны и делалось бы это уже существующими властными структурами, что ни в коем случае не устраивало радетелей. Отсюда радикализм и политически уродливые формы достижения своих целей: от бомбометания до вооруженного захвата власти.
Немаловажную роль в этом противостоянии играл общественный климат, постоянно подпитывавшийся беспокойной мыслью русского интеллигента. И здесь можно отметить чисто российский политический абсурд: власти не нуждались в интеллекте нации, они не опирались на него, а активно отторгали. Поэтому свободная «на-пряженная мысль» русского интеллигента была ориентирована не на помощь власти, а на раскачку общественного мнения. И от этого – не реальные проекты и предложения, а туманные теории и полуабстрактные прожекты, а они-то и являлись теоретической опорой радикализма.
И, само собой, судьба России решалась за нее, Россия была обязана как бы подстраиваться под идеи «спасителя»: западника или славянофила – безразлично. Им не терпелось до зуда, а России было не до них: они суетились вокруг идеи, Россия дремала. Тогда объявлялся студент с бомбой под мышкой, Россия на некоторое время пробуждалась, но затем погружалась в еще более тяжелый беспокойный сон.
Есть у российской истории еще одна, если можно так сказать, сущностная своеобычность: все она преодолевает с трудом, с надрывом, почти на пределе своих возможностей. Россия как телега, завязшая в грязи: возница бешено стегает коней, они рвутся изо всех сил, телега вылезает из одной колдобины и тут же завязает в следующей. Сидит на троне сильный царь, как Петр Великий например, Россия добивается крупных успехов, но чернь бунтует. Слабый царь на троне – успехов никаких, чернь тем более беснуется. Взаимопонимания между властью и народом в России не было никогда. Лошади тащили государственный воз под свист плети и грубые понукания возницы.
Отсюда и явное сочувствие русской интеллигенции тем, кто «заступался» за народ. К. Булавин, П. Болотников, С. Разин, Е. Пугачев в глазах русского человека – национальные герои-мученики. Да и вся русская историография сначала вполголоса, а в советское время в полный голос была на стороне этих возмутителей спокойствия, не задумываясь над тем, что сталось бы со страной, если бы, не дай Бог, кто-либо из них добился успеха.
Еще С. М. Соловьев поставил абсолютно точный диагноз: наше сочувствие не бунтарям-разорителям, баламутившим смиренное население, «горланам», не смутьянам-разбойникам, которые мгновенно разоряли то, что создавалось десятилетиями, а сами ничего делать не могли, но труженикам, спокойно и смиренно делавшим свое дело.
Всякие «народные вожаки» – это прорвавшиеся нарывы, которые, само собой, возникали от тяжкой жизни, но то, как они проявлялись, к чему призывали крестьян, однозначно говорит за то, что их «дела» ничего, кроме разора, стране нести не могли. Это были разрушительные дела, шедшие во вред стране и народу. Абсолютно прав С. М. Соловьев, что «прошедшее, настоящее и будущее принадлежит не тем, которые уходят, но тем, которые остаются, остаются на своей земле, при своих братьях, под своим народным знаменем» [66].
Будучи абсолютно бесправным, русский крестьянин своего бесправия не сознавал вовсе, ему и в голову не приходило требовать (от кого?) каких-то прав, он не представлял себе, что они вообще могут существовать. Но возбудить его было легко, он, не вникая, зачем и на что его зовут, охотно шел за очередным «горланом».
Русский человек всегда умел буйствовать, но не умел и не хотел планомерно и целенаправленно действовать, а потому желал победы не за счет труда, а в результате «удачи», как Иванушка-дурачок в русских сказках [67].
Любопытна и такая «особость» российской истории. Русский народ ни о чем никогда не спрашивали, но все творили от его имени и при его полном молчании. «Народ безмолвствует», – эти пушкинские слова рефреном проходят через всю российскую историю. Разве Владимир Красно Солнышко спрашивал народ: а не принять ли нам православие? Разве считались с народом, когда объединённые русские княжества (точнее – князья) выбрали монархическую форму правления, предпочтя единовластную Москву митинговым традициям Новгорода?
Нет, разумеется. Народ русский смиренный. Он быстро свыкается с новым, ибо ему всегда кажется, что это новое хоть в чем-то облегчит беспросветную жизнь. Поэтому любые крутые преобразования русский человек не столько поддерживал, как необходимые новации, он их смиренно воспринимал как данность и продолжал жить.
Не вернее ли поэтому считать народы России не творцами истории, а ее жертвами. Ведь на протяжении веков человек в России желал быть «включённым в историю» (выражение Д. А. Гранина), но сама история его напрочь отвергала, она не замечала его, человек для нее не существовал. Поэтому, если и уместно наделять русского человека какими-то чертами рабской психологии, то потому только, что рабской по сути была жизнь многих поколений, что рабской была сама русская история, ибо во все века в ее зеркале отражалась хоть и стареющая, но все такая же злобная физиономия нашего разлюбезного унтера Пришибеева.
«Ведь не могли же без последствий, – с горечью констатирует А. В. Никитенко, – пройти по истории ни Петр Великий со своими благими видами, но и своим кнутобойством и застенками, ни Бирон, ни милосердная Елизавета с резаньем языков и битьем кнутом своих придворных дам, ни бешеный Павел, ни верховный визирь Аракчеев. Клеймо, наложенное ими на наши права и души, долго не изгладится» [68].
Да, не могли. История вообще ничего не оставляет без последствий. За все впоследствии приходится расплачиваться будущим поколениям. Поэтому история не только не безлика, но и не безлична.