Его уединение было прервано ватагой юнцов. Надсадно гогоча и гримасничая, они сначала прошествовали мимо него, но потом, решив, наверно, показать себя во всем неотразимом блеске дерзостной бравады, расположились рядом, на перевернутой скамье. Климов скорее ощутил, чем осознал причину их приподнятого настроения: вместе с ветром его обдало винным перегаром.
Один из юнцов в блестящей черной куртке и таких же черных брюках из кожзаменителя столкнул сидевшего с ним рядом паренька с края скамьи и с нарочитой, назидательной гнусавостью стал выговаривать:
— Изыди, Моня! Кто не соображает в картах, избегает общества мужчин и ничего не смыслит в горячительных напитках, тот плохо кончит: женщины лишат его ума!
Проговорив это, он завалился на спину и начал взбрыкивать ногами:
— Ио-хо-хо!
— Какого ума? — возмущенно заблажил худющий, точно жердь, подросток в длиннополом кожаном пальто. — Если он не понимает в картах?
— Ио-хо-хо! — прихлопывая себя по ляжкам, заходился парень в черных брюках. — Не понимает в картах, избегает общества мужчин…
— Да он дундук!
— Фуфло! — подхватили остальные.
— Ой, помру! — корчился от смеха и сучил ногами заводила. — Ни фига не смыслит в кайфе, охламон…
Паренек, которого осмеивала дружная ватага, смущенно улыбался и старался очистить грязь с ладоней сигаретной пачкой.
Климов поднялся, понимая, что сосредоточиться на своих мыслях больше не удастся. Вот уж зря утверждают, что чем проще нравы, тем крепче нравственность.
Разрозненная стая ворон, напоминавших собой обрывки копировальной бумаги, пущенной на ветер, низко пронеслась вдоль берега и скрылась за дощатым зданием яхт-клуба. Холодный осенний туман с его промозглой сыростью стал уплотняться на глазах.
Поднявшись со своего шаткого ящика и собравшись уходить, Климов мельком глянул на продолжавших гоготать акселератов и заметил, как худющий подросток в длиннополом кожаном пальто ловким движением руки выхватил из кармана осмеиваемого паренька связку ключей, подбросив вверх, перехватил ее на лету, протянув на раскрытой ладони главарю. Тот хищно подцепил их за брелок и воровато зыркнул в сторону Климова. Паренек, счищавший грязь с ладоней, так ничего и не понял. Климов какую-то секунду еще смотрел на юнцов без всякой мысли, а потом внезапная догадка озарила его мозг: подумать только, как все просто!
Резко повернувшись, он почти побежал по каменистому пляжу к видневшейся около яхт-клуба телефонной будке.
— Сдрейфил мужик, скиксовал! — заулюлюкали сзади него, но он уже не обращал на них внимания. Если его догадка подтвердится, если дело обстояло так, как он предполагает, можно думать, что подул попутный ветер.
Когда он набирал номер, в трубке так неприятно-громко потрескивало, что у него засвербило в ухе. Естественно, первую фразу он не разобрал. Пришлось переспросить:
— Это квартира Озадовского? Удостоверившись, что он попал туда, куда хотел, Климов задал волнующий его вопрос Иннокентию Саввовичу и сквозь треск и шорох телефонных помех сумел разобрать самое главное: ключи от квартиры Озадовский никогда не носит в брючных карманах. Для ключей он приспособил футляр из-под очков, который держит в портфеле.
— А кто убирает у вас в кабинете?
— Санитарки.
Дальше можно было не уточнять. В день ограбления, седьмого октября, уборку в кабинете Озадовского производила Валентина Шевкопляс. И если, не теряя времени, произвести у нее обыск…
Повесив трубку, он заторопился к прокурору.
18
Мысль о том, что санитарка Шевкопляс могла воспользоваться ключами профессора во время обхода им больных, так прочно засела в голове Климова, что он сумел добиться прокурорской санкции на обыск. В самом деле, какие еще могут быть сомнения? Все и так предельно просто. Во всяком случае, опровергнуть доводы угрозыска прокуратура не смогла. Причем Климов ни словом не обмолвился о муже санитарки, в котором Легостаева узнала сына. Не хотел излишне драматизировать события. И каково же было его разочарование, когда вопреки своим предположениям он вышел из дома Шевкоплясов с пустыми руками!
Серые, сырые сумерки как нельзя лучше отвечали его настроению. Он был в замешательстве, но виду не показывал. Растерянный человек всегда жалок. И ему очень захотелось пожалеть себя.
Начавшийся за полночь дождь не утихал до утра, и всю ночь он лежал, уставясь в потолок, и слушал глухой шум непогоды. Жена, как в кокон, завернулась в одеяло, и забытье ее было глубоким, беззаботно-кротким. А он не мог решить, с какого бока выйти на воров.
Утром, бреясь в ванной, Климов неожиданно припомнил, как озирался муж Валентины Шевкопляс, когда рыдающая Легостаева воскликнула: «Сыночек!» — и выключил электробритву. Ему показалось, что бармен озирался в своем доме точно так, как он сам озирался в доме Озадовского. И боль, какая боль была в его глазах! Словно что-то постоянно страшило его, и он безвольно поддавался тайному страху, заставляя себя растягивать слова, недоговаривать, молчать и о з и р а т ь с я. И когда Елена Константиновна молитвенно шепнула: «Игоречек!», он так глянул на жену, словно в нем застонала, заворочалась давняя, придушенная временем тоска.
Климов провел по подбородку, проверяя, гладко ли побрился, но думал совершенно об ином. Теперь он не сомневался, что в поведении бармена было что-то настораживающее. И во время обыска он тоже постоянно озирался, и эта его ничем не прикрытая растерянность, паузы в разговоре, заикающаяся речь и перепады в интонации — все было исполнено какого-то определенного таинственного смысла. Но больше всего поражало поведение самой Шевкопляс. Она была мила, предупредительна, даже угодлива и, как показалось Климову, очаровательна… Когда, в какой момент он ощутил ее г н е т у щ е е очарование?
Наморщив лоб, он попытался вспомнить и не смог. Похоже, сразу же, как только вошел в дом. Вошел, представил понятых, показал ордер и наткнулся на пронзительно-гипнотизирующий взгляд хозяйки. И, если ему не изменяет память, взгляд этот вызвал у него если не изжогу, то неприятные ощущения под ложечкой уж точно. Ему даже почудилось, что он опять подспудно ощущает сложный запах табака и хризантем, хотя цветов в комнатах не было.
Уткнувшись лбом в стену ванной и закрыв глаза, Климов мысленно еще раз, шаг за шагом, проходил по дому Шевкоплясов. Вот он подошел к их книжному шкафу с зеркальными стеклами, вот попросил открыть сервант, вот посмотрел на Валентину Шевкопляс и… с печальным восхищением подумал, что цвет ее волос, овал лица и прекрасная линия шеи говорили о том, что ее можно обожать, но только издали. Представив себя на месте ее мужа и теряя ощущение реальности, он вдруг почувствовал приступ безотчетной ревности к хозяйке дома… Она приближалась к нему в сиянии своей слепящей красоты… Раскрытые влажные губы, золотистые легкие волосы, прекрасный белый лоб и даже брови, выражающие как бы удивление тому, что и они прекрасны, всем своим трепетом, волнением и нежностью усиливали яркую живую прелесть ее глаз… гнетуще-властных и очаровательных. Он вспомнил, как ему непреодолимо захотелось коснуться ее губ своими и как он впервые пожалел, что не курит: желания подобной силы должны как-то компенсироваться. Чиркать спичкой и прикрывать лицо ладонями, вдыхая дым зажженной сигареты, — чем не способ справиться с собой? На время, разумеется, на краткое мгновение…
Климов резко оторвался от стены и помотал головой. Черт, действительно с его рассудком что-то происходит… Надо будет посоветоваться с Озадовским, вдруг это последствия его гипноза, его шутки? Следствие зашло в тупик… Вернее, следователь.
Смотав шнур, он отложил электробритву, сунулся под кран. Пофыркал, отжал волосы. Накинув на плечи полотенце, посмотрел в зеркало: хорош! Лицо четче обозначилось, нос заострился.
Интересно, откуда в Валентине Шевкопляс взялось очарование, вспомнил свое мимолетное желание глотнуть табачного дыма Климов и, разглядывая себя в зеркало, подумал, что это какое-то наваждение. Тогда и его можно считать красавцем, хотя это и не так и это так же верно, как и то, что у него отнюдь не мягкое лицо сентиментального интеллигента, рассчитывающего в жизни на свой ум, диплом и деликатность. Работа в милиции наложила свой рельефный отпечаток, но, кажется, не в такой степени, когда черты лица покрываются налетом той высокомерности, какая отличает людей, привыкших к власти над другими.