А за окном – первые далекие раскаты, первые трепетные вспархивания молний. Не зря потели от ужаса тополя! Гроза, о необходимости которой так много говорили молчащие деревья, – вот она, и нужно закрыть все окна и выдернуть шнур из розетки, и можно уже укладываться, ведь завтра – завтра! – мы встретимся, я это точно знаю.
Когда сегодня я проходил под мостом – а безделье часто теперь меня выгоняет на прогулки, хотя я и раньше-то много гулял по городу, стараясь набрести на сюжет, в ритме собственной походки услышать тиканье правильных слов, – так вот, когда я проходил под мостом (я добавлю только, что маршруты мои теперь сильно изменились и, идя отвлеченными улицами – где-то между трехэтажек на Коммунистической, я так и норовлю свернуть куда-нибудь к нашему треугольнику – к Маркса, к Троицкому, к горькому парку), да, – гуляя под мостом, я обнаружил человечка в оранжевой робе, стремительно затирающего сделанное твоей рукой граффити. На робе было написано «Минжилкомхоз» – оранжевый человек был из того самого комхоза, в обязанность которого входит подрезание деревьев, подметание дворов, срывание антимуравьевских листовок и закрашивание граффити, за нанесение которых (знала ли ты это?) дают до пяти лет тюрьмы. Оранжевый человечек начал закрашивать надпись с конца, закрыв своим телом середину, и пока разобраться сложно… Вообще-то, останавливаться не положено – здесь все еще может работать МГБ, собирающее улики против преступника, испортившего городскую собственность, но вокруг вроде бы ни души. Надпись, сделанная охристым цветом из баллончика. Из-за спины оранжевого проглянуло слово «утки», и вариантов больше нет, я чуть ли не плечом его отодвинул и уставился на стену, и вид у меня, судя по всему, был достаточно профессиональный, так что он не протестовал, он отступил. Я прочел там: «Сутки памяти по исчезнувшим. Завтра в…» – окончание, такое важное, было уже закрашено. И ты все сделала правильно, такие надписи, про «сутки памяти», действительно встречались на заброшенных мостах и удаленных от центра заборах – их фотографировали оставшиеся в живых, на свободе, и пересылали на Запад, и Западу казалось, что здесь есть какое-то массовое народное сопротивление, а МГБ безошибочно выслеживал граффитчиков – по следам на месте нанесения, по электронным адресам, да бог (нет – черт!), черт его знает как еще! И сажал их в тюрьмы, и надписей с каждым годом становилось все меньше. А увидев такую надпись, нужно было выставить к окну зажженную свечу, показывая, что ты – помнишь. Но никто не выставлял, конечно, потому что боялись, хотя свеча на окне в определенное время – не преступление.
Так вот, слово «сутки» было написано очень странно, буква «с» на полметра отступала от продолжения, и МГБ, конечно, здесь подумалось, что граффитчик начал орудовать баллончиком и, едва закончив «с», вдруг чего-то испугался, дал деру, а потом вернулся и начал уже с другого места, допустив отступ, сообщивший этим прозорливцам о моментной слабости. Но я – я-то сразу прочел что надо, я прочел – не «сутки», а «утки», наших с ней уток, наши с тобой гадкие утки-предательницы, «утки – суки», «утки – сутки». И ведь главного ты не учла, и они там, в своих специнститутах и аналитических группах, сейчас ломают, ломают над этим нюансом головы – «сутки памяти» всегда проводятся шестнадцатого числа любого месяца, в день, когда исчезли главные его враги – Сераковский, Врублевский, Домбровский. Враги, укравшие ли себя сами, убитые ли – неважно. А сегодня… Какое же сегодня? Первое! Так просто вспомнить – первое июля! Завтра – второе, а стало быть, никакие «сутки памяти» завтра не нужны, не по ком завтра скорбеть, ты, глупая, и не знала, наверное, о том, к чему все эти «сутки», выводя своих «уток» для меня. Я проходил здесь вчера, и стена была чистой, а стало быть, эта надпись могла появиться лишь сегодня, и конечно – как же еще! – появись она там раньше, ее бы обязательно стерли, закрасили, в этом городе такие надписи больше двух часов не живут. И оставалось только узнать – когда же? Что было там, под свежим серым слоем, там растопыривались какие-то цифры, но их было не разобрать. И я, недолго думая, спросил, понимая, что рискую, но ведь отступил этот «комхозник», дал мне прочесть про «сутки»: «Что было дальше?» А он так нагловато хмыкнул и прищурился то ли с издевкой, то ли с одобрением и поинтересовался в ответ: «Сам-то кто?» А я, пытаясь воспроизвести их интонацию – хотя ни разу и не слышал ее толком, – деловито, с легким нажимом: «Кто надо». И всякая улыбка вдруг из этого, оранжевого, ушла, он будто глянул на меня презрительно-брезгливо, и обернулся к стене, и неестественно запричитал: «Вот нашел бы, кто написал, руки бы повыдергивал. Грантососы хуевы. Шестнадцать сорок пять». «Ничего больше?» – уточнил я, но он уже не оборачивался, демонстрируя одновременно и презрение, и боязнь к этим, которые «кто надо».
И, естественно, если бы он не сказал, я бы все равно ждал тебя там, у наших уток, ждал бы с самого утра, сутками у уток, пока не придешь. Белые медведи любят сгущенку, а что любят Елизаветы? Почему я не спросил? Музыкальные шкатулки? Нет, скорее – мелодии, музыку, певучую, как их имена. Мне нужно прийти к уткам с карманами музыки, с пригоршнями нот, и кормить ими тебя, самому снимая с нот фантики, и я уже вижу, какими могут быть эти фантики на нотах, вкусных, шоколадных нотах, но это уже – сон, сон.
Толпа начиналась едва ли не прямо у подъезда. Впечатление было, будто люди со всей страны собрались в бедном маленьком центре города, на тихом пятачке которого случилось прорасти моей «сталинке». Странности начались прямо с утра, когда под тополями, вместо расставленных шахматными фигурами по всему двору котов, всегда обращенных в своей дневной дреме друг к другу и готовых сорваться с боевым воем к сопернику, переступившему незримую для человека границу кошачьей территории, – так вот, вместо этих щурящихся бурдюков под тополями вдруг появились люди – с туристскими ковриками или просто старыми покрывалами, пакетами с едой и алкоголем. Они по-хозяйски раскладывались на детской площадке, под бельевыми веревками, садились на землю, нарезали помидоры и огурцы, разливали водку по пластиковым стаканчикам. И коты, спрятавшиеся под машины, с удивлением осознавали, что есть еще какие-то огромные, тяжелые, пахучие двуногие, которых никакими воинственными воплями не отогнать, и брезгливо отходили, когда очередной празднующий пытался протянуть им кусок вспотевшей от лежания в целлофане колбасы. Ощущение было, что у всей страны случились поминки, и проводить покойного она собралась в моем дворе и дальше – во всем центре.
Я аккуратно прошел мимо уже познакомившихся, уже сдвинувших коврики и покрывала в один большой стол людей (коты смотрели на это смешение территорий удивленно, еще больше убеждаясь в собственном стерильном превосходстве над этой двуногой, хаотичной расой), вежливо отказался от протянутого мне вдруг стакана, позволил себя обнять украшенному медалями ветерану и вспомнил. Конечно же. Сегодня – второе июля. День генеральной репетиции. Как же я забыл! Именно потому она и назначила встречу на сегодня, что «у уток» будет столпотворение, в этой пестрой, неместной, пьяной толпе нас вряд ли увидит кто-нибудь неслучайный. Генеральная репетиция за день до Дня города. Когда-то сам День города – третье июля, праздник освобождения моего города от фашистов, был основным событием для этих людей, праздником с военным парадом, гала-концертом, салютом. Но Муравьев слишком брезгливо относился к картофельным лицам счастливых избирателей, чтобы мешать с ними свои торжества. И в определенный момент повелось так: для народа устраивали «генеральную репетицию», или, как писали на плакатах во всем городе, «Генеральную Репетицию», – с настоящим салютом, ночным парадом техники, с концертом, а потом, на следующий день, праздник за оцеплением делали для одного Муравьева и имеющих спецпропуска членов МГБ, администрации президента и правительства. Никто точно не знал, что творится там во время Дня города: «генеральные репетиции» уже лет десять как не совпадали с тем действом, что были призваны «репетировать». Жители близлежащих к трибунам домов, которым под страхом снайперского выстрела запрещали приближаться к окнам, рассказывали о чудовищных по громкости звуках органной музыки, или о каких-то «китайских драконах», летающих по небу, или о классике французского кино, которую проецировали прямо на многоэтажки микрорайона так, что «экран» для единственного зрителя растягивался на пятьсот метров, – и мне очень интересно было бы посмотреть, с каким лицом он смотрел на все это. Очевидно одно: никаких салютов, никаких циркачей и лыжников, никакой Пугачевой на муравьевских торжествах не было. И скажи об этом любому из этих одинаковых крепких, приземистых мужчин в белых, торжественных рубашках с коротким рукавом – они не поверили бы; они и пили-то сейчас, разогреваясь перед невероятным для них чудом салюта, провозглашая тосты «за него», празднуя свою сопричастность, впуская его за каждый стол, наливая ему и протягивая закусь.