— У тебя, Фрося, остаются силы для юмора? Это хорошо. Однако не будем терять время, сними штаны.
— Стыдно как-то, Вера Игнатьевна. И несогласная я на гольное запе-чатление.
Мухина сдернула с Фроськи нелепые панталоны, бросила их на стол начальника колонии, начала рисовать. В кабинете было прохладно, Фроська ужималась, стыдливо закрывала ладошками междуножье, приплясывала.
— Мне пересуд будет, Вера Игнатьевна. Наверно, расстреляют. А для чего вы меня изображаете? Для показу в Париже? Ежли для показу, то я несогласная. И после смерти — несогласная. Людям и после смерти — стыдно.
— Фрося, ты меня потрясаешь! Погоди, я запишу: «Людям и после смерти стыдно». Две тысячи лет мы говорили — мертвые сраму не имут. Ты перевернула мой мозг! Как ты свершила это открытие? Как проникла в эту суть?
— А я колдунья.
— Если ты колдунья, наколдуй, чтобы тебя освободили.
— Колдуньи не боятся смерти, идут по линии судьбы.
— Ты мне приснилась недавно, Фрося.
— Знаю, Вера Игнатьевна.
— Ты знаешь, что мне приснилось?
— Знаю: вам привиделась во сне гроза, молнии разбили вашу лепнину. Приснились вам вот эти! — показала Фроська на портреты вождей в кабинете.
— А Трубочист был в сновидении?
— Как же ему не быть?
— А что он делал?
— Забрасывал вождей тухлыми яйцами и гнилыми помидорами.
— Фрося, я сойду с ума...
— Нету у вас этого в линии судьбы.
— Фрося, как ты узнала содержание моего сна?
— Я ведь и вправду — колдунья.
— А ты можешь предсказать судьбу одного моего друга?
— Завенягина?
— Фроська, я рехнусь...
— Не заарестуют вашего друга и не расстреляют, долго он будет жить.
— А мне что-нибудь угрожает?
Фроська не ответила на вопрос Веры Игнатьевны, оделась, накинула на плечики лагерную телогрейку. Гейнеман пришел с офицером охраны, который и увел Фроську в барак. Мухину трясло ознобом, она отказалась от чая, попросила проводить ее к выходу из колонии. Гейнеман повел скульпторшу к воротам — с дорожкой на тринадцатый участок. Возле забора из колючей проволоки стояли две телеги, а рядом громоздилась куча-груда примерно из сорока-пятидесяти обнаженных трупов. Оборванец татарин из лагерников запрягал коней. Лошади сердито фыркали, боялись мертвецов. Два других зэка пробивали ломами грудь каждого трупа и только потом забрасывали мертвяков на телеги. За всем этим наблюдал молоденький красноармеец с винтовкой. Иногда он командовал:
— Проткни его еще раз!
— Что это такое? — ужаснулась Мухина.
Гейнеман ответил с провокационным показом безразличия:
— Они вывозят умерших на захоронение, за территорию лагеря.
— Но зачем умершим протыкать грудь ломом? — не своим голосом спросила Мухина, ощущая подступающую рвоту.
— Инструкция, Вера Игнатьевна. Чтобы не вывезли кого-то живым. Разумеется, не обязательно брать в руки лом. Можно бить кувалдой по черепам. В большинстве концлагерей используют кувалды. От меня лично ничего не зависит. Я сам сослан в этот ад на мучения. Я ведь — москвич.
Гейнеман понимал, что видит Мухину в последний раз. Она побрезгует, не пожелает больше встречаться с ним. И он мог бы вывести Веру Игнатьевну через другие ворота, чтобы она не увидела этой омерзительной операции. Но ему хотелось ткнуть носом художницу в жестокую действительность. Может, поведает когда-нибудь миру о том, что увидела и ощутила, хотя вероятность этого — мизерна.
Мухина бежала от концлагеря к заводу, спотыкаясь и падая. Возле гостиницы ее встретили Жулешкова, студентка Лещинская, Емеля Попов.
— Вера Игнатьевна, мы просим вас выступить с лекцией в нашем институте, — лизала мороженое Жулешкова. — Что-нибудь о социалистическом реализме в искусстве...
Мухину тошнило, она не могла говорить, не могла видеть и внешне элегантную Жулешкову, и Мартышку-Лещинскую, и подобного иудушке Попика.
— Мне нездоровится, я приболела, — процедила сквозь зубы Вера Игнатьевна, уходя в гостиницу.
Больше недели провалялась Мухина в кровати с горячкой. Выхаживал ее доктор Функ, приходил раза два Григорий Коровин со своей Леночкой и Трубочист. Каждый день забегала и Люда Татьяничева. Вера Игнатьевна на каждом из посетителей испытывала фразу: «Людям и после смерти стыдно». Реагировали все по-разному:
— Не знаю, — уклонялась Леночка Коровина.
— В смысле ответственности перед будущими поколениями — это хорошо, правильно! — развивал мысль по своему видению Гришка.
— Людям, если они — люди! — уточнял Функ.
После болезни работа у Мухиной пошла споро. Скульптура сталевара Коровина в полный рост, с мартеновской кочергой, привлекала внимание многих. Он как бы декламировал строки Микеланджело: «Войди в огонь, которым я горю». Доменщик Шатилин держал бугристую ладонь над лохматыми бровями, всматриваясь в расплавленный чугун, видя в нем опору державы. Виктор Калмыков и Евгений Майков олицетворяли рабочую молодость. Трубочиста Вера Игнатьевна исполнила улыбчиво: на голове шляпа-цилиндр, в руке — трость. И вроде бы никто не возражал против такого образа, тем более что Трубочист действительно ходил в такой шляпе, раздобыв ее в театральном реквизите. Конечно, от привкуса клоунадности в образе Трубочиста избавиться не удалось. Но эта улыбка смягчала плакатность других фигур, вносила противоречивую непонятность, таинственность иносказания.
Фросю Меркульеву Мухина изваяла скрытно, пряча заготовку за фанерным щитом в углу мастерской. Вера Игнатьевна изобразила девушку не по эскизам, а такой, какой она явилась в сновидении: с кастрюлей, с поварешкой, с лицом — поднятым к небу, с дочкой Дуней-колдуньей. Скульптурная группа была готова к выставке, к приему на комиссии. Состав комиссии известен: директор завода Коробов, секретарь горкома партии Берман, прокурор Соронин, начальник НКВД Придорогин, комсомольский вожак Рудницкий, преподаватель института Жулешкова, инструктор горкома Ухватова, от журналистов — Олимпова и Татьяничева.
Мухина пригласила на предварительный осмотр своей работы и друзей, и знакомых, и тех, кого видеть не хотелось. До комиссии оставалось три дня. Рабочий-подсобник Разенков и Шмель с Попиком взяли у Веры Игнатьевны деньги и купили дюжину шампанского, печенья, конфет, яблок. Вечеринка состоялась в мастерской. Все восторгались, шумели, каждому хотелось высказать свое мнение.
— Это гениально! Я рыдаю от счастья! — обнимала Мухину Олимпова.
— Партийно, патриотично, содержательно. Лишь одно маленькое замечание: шляпа на Трубочисте буржуазна, лучше бы надеть на него рабочую кепку, — басила Партина Ухватова, расставив свои длинные ноги циркулем.
— Я из иноверцев, — заигрывала Жулешкова. — Я не против шляпы. Но на случай изменения политической ситуации рабочую кепку надо держать в запасе, может пригодиться.
— Поздравляю! — поцеловал руку Веры Игнатьевны Функ.
Мартышка-Лещинская и хилявый Попик вежливо молчали, поедая конфеты. Шмель крутился у скульптуры, которая изображала его. Он никак не мог понять, почему ему оказано такое высокое доверие? Гипсовый двойник Шмеля держал в руках книгу «История ВКП(б)». Вообще-то Шмель мечтал и просил Мухину, чтобы она вылепила его на бочке-вошебойке, как Ленина на броневике. Но Вера Игнатьевна не прислушалась к его совету. Все эти художники и писатели оторваны от народа. Одним словом — гнилая интеллигенция. Нет у них истинной преданности партии. Но социализм овладел умами миллионов людей, и он непобедим. А Мухина политически ущербна: изваяла врагиню народа — Фроську Меркульеву, отбывающую срок без права переписки. Все смотрят, восторгаются, будто не узнали гадину. Надо срочно сообщить об этом в НКВД.
Шмель ошибался, полагая, будто он один не утратил революционной бдительности. Жулешкова выпила шампанского за успех Веры Игнатьевны и ушла, сославшись на занятость. А торопилась преподавательница института в НКВД, чтобы первой сообщить о вражеском умысле московской скульпторши. Спешила бдительная дама напрасно. Она не могла стать первой, ибо рабочий-подсобник, бригадмилец Разенков уже известил Придорогина о том, что Мухина пытается увековечить арестованную и осужденную буфетчицу горкома партии.