Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ах вы злая, хитрая девочка! Уж не думаете ли вы, что Барбара ничего не знает? Думаете, она не видит вас насквозь, не видит все ваши уловки?

Но потом сама же плачет, громко, навзрыд. А я, смахнув свою последнюю слезинку, с любопытством за ней наблюдаю. Потому что — кто она мне? И есть ли у меня вообще кто-нибудь? Прежде я надеялась, что мои мамы, санитарки, пошлют кого-нибудь за мной и выручат меня из беды, но прошло полгода и еще полгода, и никто за мной не пришел. Они меня забыли, уверяют меня.

— Надеетесь, что они о вас помнят? — говорит миссис Стайлз и усмехается. — Да наверняка вместо вас в сумасшедший дом привезли другую девочку, получше. Думаю, они рады, что от вас избавились.

Не сразу, конечно, а со временем я начинаю ей верить. И сама начинаю забывать. Мою прежнюю жизнь постепенно заслоняет новая — хотя старая все же порой напоминает о себе слабыми воспоминаниями и полузабытыми снами, подобно тому как кошмарные видения плохо стертых уроков настигают меня сейчас, когда я склоняюсь над своей рукописью.

Свою родную мать я ненавижу. Разве не она бросила меня раньше других? У меня в деревянной шкатулке, рядом с кроватью, хранится ее портрет в золотой оправе, но бледное правильное лицо ничего мне не говорит, со временем оно начинает казаться мне отвратительным.

— А теперь поцелую мамочку перед сном, — говорю я однажды, открывая шкатулку.

Но все это лишь для того, чтобы позлить миссис Стайлз. Подношу портрет к губам — я знаю, что она наблюдает за мной и думает, я тоскую, а сама шепчу: «Ненавижу тебя!» — и золото мутнеет от моего дыхания.

Я проделываю это один раз, и на другой день снова, и в конце концов каждый вечер, едва пробьет назначенный час, я вынуждена повторять ту же сцену, иначе, я знаю, мне не удастся заснуть. Потом я должна бережно положить портрет на место, чтобы не запачкать ленточку. Если рамка заденет за бархатную подстилку шкатулки, придется вынуть его и постараться положить поаккуратнее.

Миссис Стайлз с настороженным любопытством следит за моими действиями. Потом я ложусь и жду, когда придет Барбара.

Тем временем дядя наблюдает за моей работой и находит, что в письме и чтении вслух я делаю заметные успехи. Прежде он привык иногда собирать у себя в «Терновнике» общество джентльменов — вот и сейчас он позвал меня, чтобы я им почитала. Я читаю какие-то тарабарские тексты, совершенно не понимая смысла слов, и джентльмены — совсем как миссис Стайлз — странно смотрят на меня. Потом я к этому привыкну. Закончив чтение, я, по наущению дяди, делаю реверанс. Я хорошо умею делать реверанс. Джентльмены хлопают в ладоши, потом подходят пожать или погладить мою руку. Они говорят мне: я редкостная, таких, как я, больше нет. Я начинаю думать, что я одаренное дитя, и под их взглядами густо краснею.

Так белые цветы краснеют, прежде чем упасть. В один прекрасный день, войдя в дядину библиотеку, я замечаю, что письменный стол мой унесли, а для меня приготовили место рядом с книгами. Дядя видит мое замешательство и подзывает меня к себе.

— Снимите-ка перчатки, — говорит он.

Я снимаю — и до чего же странными кажутся на ощупь хорошо знакомые вещи! День прохладный, солнце так и не проглянуло. Я живу в «Терновнике» уже два года. Лицо у меня круглое, как у ребенка, голос тонкий. И месячных недомоганий, как у женщин, пока не наблюдалось.

— Итак, Мод, — говорит мне дядя. — Сейчас вы переступите через сей медный перст и приблизитесь наконец к моим книгам. Пора вам узнать о своем истинном призвании. Боитесь?

— Немного, сэр.

— И очень хорошо. И правильно, что боитесь. Вы ведь считаете меня ученым, хм?

— Да, сэр.

— Ну так я больше чем ученый. Я хранитель ядов. Эти книги — посмотрите, посмотрите на них хорошенько! — это и есть мои яды. А это, — и он очень бережно положил руку на высокую кучу исписанных бумаг, захламлявших стол, — это Указатель. Он нужен для того, чтобы помочь другим собирателям и ученым в их трудном деле. Когда я его завершу, равного ему не будет во всем мире. Много лет я отдал его составлению и еще столько же отдам, если потребуется. Я так долго работал с ядами, что стал к ним невосприимчив, и моей задачей было сделать и вас такой же невосприимчивой, чтобы вы могли помогать мне в работе. Глаза мои — посмотрите мне в глаза, Мод... — Он снял свои очки и приблизил ко мне свое лицо, и опять, как когда-то, мне сделалось неловко: лицо его стало без очков таким беззащитным, таким беспомощным, — но только теперь я увидела то, что скрывали темные стекла: белесую мутную пленку на поверхности глаза. — Я стал плохо видеть, Мод, — сказал он, вновь водружая на нос очки. — Ваши глазки помогут мне сберечь свои. Ваша рука будет вместо моей. Потому что вы пришли сюда с незащищенной рукой, в то время как в обычном мире — в том мире, который находится за пределами этой залы, — люди, имеющие дело с купоросом и мышьяком, обязаны надевать перчатки. Вы не такая, как они. Здесь ваше место. Я этого добился: по капле скармливал вам яд, по крупинке, по зернышку. А теперь пора принять дозу побольше.

Он поворачивается, берет с полки книгу и вручает ее мне.

— Храните знание в тайне. Помните, какая редкостная у нас работа. Человеку неподготовленному она может показаться странной. О вас могут плохо подумать, если вы расскажете. Вы меня понимаете? Я сделал так, что ваших губ уже коснулся яд. Запомните это.

Книга называется «Занавес поднимается, или Просвещение Лауры». Я сажусь на стул и открываю первую страницу. И наконец понимаю, что я такое читала и чему так аплодировали джентльмены.

В миру это называется удовольствиями. Мой дядя собирает их — сдувает пыль, расставляет на книжных полках, стережет. Но хранит их как-то странно — не ради них самих, а невесть для чего, скорее как усладу для похотливого любопытства.

Я имею в виду — для похотливого любопытства библиофила.

— Посмотрите на это, Мод, — говорит он умильно, отодвигая стеклянные дверцы шкафов и бережно оглаживая переплеты вынутых книг. — Вы обратили внимание, какая мраморная бумага, какой сафьян на корешке, какой золотой обрез? Полюбуйтесь, какое тиснение! — Он протягивает мне книгу, но из рук не выпускает и в конце концов ревниво прижимает к себе: — Нет, нет, не сейчас! А вот посмотрите-ка на этот экземпляр. Черные буквы, а заголовки, смотрите, выполнены красным. Какие изящные буквицы, какие широкие поля! Какая изысканность! А вот, поглядите-ка! Обычная ксилография, но гляньте-ка, гляньте на фронтиспис: дама откинулась на диване, рядом джентльмен, его уд обнажен и на конце розовеет — видите? — сделано по Борелю, очень редкий экземпляр. Еще в юности я купил его в Ливерпуле на развале, всего за шиллинг. А теперь не продам и за пятьдесят фунтов!.. Ну, что еще такое! — Он заметил, как я покраснела. — И нечего глазки опускать, как школьница! Не затем я привел вас в этот дом и раскрыл перед вами свою коллекцию, чтобы вы у меня стыдливо краснели! Хорошо, не будем об этом. Это ведь работа, не развлечение. Скоро вы забудете о содержании — ради совершенства формы.

Так говорил он мне, и не раз. Я ему не верила. Мне всего тринадцать. Книги на первых порах приводят меня в ужас: это ведь правда страшно, что дети, когда превращаются в мужчин и женщин, начинают делать такое, что там описано: вожделеть, думать о тайных местах тела — отростках и пещерках, биться в лихорадке, желая лишь одного: бесконечного слияния пылающей плоти. Я представила, как рот мой накрывают поцелуем. Как раздвигают ноги. Представила, как щупают и пронизывают... Как я уже сказала, мне тринадцать лет. И страх уступает место беспокойству: каждую ночь я лежу теперь рядом со спящей Барбарой, смотрю на нее и не могу заснуть, однажды поднимаю одеяло, чтобы увидеть, какая у нее грудь. Потом наблюдаю за ней, когда она моется и одевается. Ноги у нее — в дядиных книгах сказано, что они должны быть гладкие, как шелк, — ноги у нее все в черных волосках, а место между ними, которое, как я знаю, должно быть чистое и светлое, — вообще чернее всего. Это меня беспокоит. В конце концов однажды она застукала меня за подглядыванием.

50
{"b":"117494","o":1}