Литмир - Электронная Библиотека

– Мавкеш! – воскликнул социалист – в его искаженном бутербродом произношении это надо было понимать как Маркес, – он прожевал бутерброд и продолжил: – Классик – Толстой Эл. Эн., Горький А. Эм., Бедный Демьян. Опаздываешь, Дюма-отец. Народ заждался, исстрадался весь, разносолы не кушают – желают пищи духовной. Где наш Бальзак? Где наш Томас Манн?

– Сейчас накормим, – заверил его Кузниц, похлопал по папке и пошел по длиннющему Константиновскому коридору в сторону кухни, где, несмотря на нетипичные для советского жилья просторы квартиры Константинова, всегда рано или поздно в полном составе оказывался карасе, влекомый, надо понимать, генетическим тяготением советского интеллигента к кухне.

За шедшим впереди социалистом вился аппетитный шлейф из алкогольных, луковых, селедочных и прочих гастрономических ароматов, и все эти запахи достигли предельной концентрации, когда Кузниц переступил порог кухни.

Дамы плотными рядами обсели шаткий кухонный стол, уставленный плодами утренней провиантской экспедиции Константинова с Кузницем. Джентльмены вкушали яства стоя. Константинов разливал напитки, а Шварц громко зачитывал из какой-то потрепанной книги.

– Роман, – читал он, – это большая форма эпического жанра литературы нового времени. Роман является эпосом частной жизни…

Константинов посмотрел на вошедшего Кузница и сказал с укоризной:

– А у тебя что?

– Что-что? – не сообразил Кузниц.

– Является эпосом частной жизни? – строго спросил Константинов и налил ему водки.

– Не знаю, – ответил Кузниц и выпил.

Тема романа как литературной формы была вскоре забыта. Кузниц выпил за это время две рюмки и с удовольствием закусывал, слушая новую дискуссию по поводу отсутствия в городе специального кладбища литераторов. Тему затронула одна окололитературная дама, так же, как и социалист Филимонов, входившая в расширенный состав карасса, и она же предложила Кузницу как литератору вплотную заняться этим вопросом и, может быть, предложить себя в качестве, так сказать, основателя литературного пантеона.

Кузниц от предложенной чести скромно отказался, сказав, что предпочитает воинские почести с салютом и пушечным лафетом. Тогда окололитературная дама предложила эту роль присутствующей поэтессе бальзаковского возраста. Поэтесса приняла все слишком близко к сердцу, и назревал мелкий скандал, который не слишком умело попытался погасить Константинов, предложив тост за социал-демократические идеи, указывающие народу путь в светлое будущее, но чуть не возник другой мелкий скандал, поскольку оказалось, что светлый путь указывают социалистические идеи, в отличие от социал-демократических, которые этот путь, как выяснилось, не указывают, а скорее наоборот. Тут, конечно, встрял Шварц, и спор о социал-демократии разгорелся не на шутку.

О Кузнице и его романе все как-то забыли. Он выпил еще две или три рюмки и совсем было расслабился, но сурово придерживающийся протокола Константинов все-таки заставил его роман читать, и он читал и, кажется, даже два или три раза, но особого успеха не имел, особенно во второй или в третий раз, потому что Шварц параллельно рассказывал о том, как он ставил своему коту катетер и рассказ вызвал живой интерес, особенно у дам.

Ночевать Кузниц остался у Константинова, и всю ночь снилось ему, что стоит он в Стамбуле на центральной площади Таксым и, хлопая себя по бокам руками, как крыльями, пытается взлететь и полететь домой, но ничего у него не выходит, и очень это его всю ночь огорчало.

11. Подкова

Оказалось, Кузниц был прав, когда думал, что стоит ему закончить роман, как что-то изменится, – изменилось многое и сразу. На следующий день после чтения романа снова внезапно и вовсю разгорелась война, если не прекратившаяся, то протекавшая до сих пор вяло и где-то далеко. Теперь она снова началась на Ближнем Востоке и почти у самых границ, в Турции, и Украина, отказавшись от нейтралитета, присоединилась к Христианской коалиции. Кузница и товарищей призвали в армию. В общем, как он и думал, в его жизни изменилось многое, а вот роман он так и не дописал.

Обо всех этих переменах и размышлял он сейчас лениво, сидя на скамейке возле здания Международного аэропорта. А вокруг все было точно так же, как три года назад, – такая же холодная и дождливая осень, та же мокрая, в потеках стена аэровокзала, те же раздвижные стеклянные двери, из которых должны были вот-вот появиться Ариель и Хосе.

«Три года или четыре? – думал он. – Трудно сказать – сколько всего было за это время. Нет, все-таки три», – окончательно решил он и посмотрел на небо, где, как и три года назад, висел аэростат воздушного заграждения, почти сливаясь со светло-серыми кромками черных грозовых туч.

Как и три года назад, пылала яркими красками осени роща на противоположной стороне площади, как и три года назад, из стеклянных дверей аэровокзала появились наконец Ариель и Хосе: Хосе – как всегда, мрачный, а Ариель – в состоянии легкой алкогольной приподнятости.

– На Афины объявили посадку, – подойдя, сказал Хосе, закурил и поднял воротник куртки. – Холодно-то как! Брр!

– Афины… Афины, – проворчал Ариель и, помолчав, неожиданно изрек торжественным тоном: – Если ты не был в Афинах, ты верблюд, но… – он назидательно ткнул Кузница в грудь указующим перстом, – но ты осел, если был и не восхищался!

– Я был, – неожиданно для себя сказал Кузниц.

– Восхищался? – сурово поинтересовался Ариель.

– Да нет. Противный город – движение какое-то дикое и смог там страшный – город-то в чаше расположен.

– Я так и думал, – загадочно резюмировал Ариель, а Хосе, играя роль бесхитростного военного человека, давно ставшую для него привычной, радостно уточнил:

– Значит, ты осел.

– Есть немного, – не стал спорить Кузниц и посмотрел на часы. Вылет рейса «шеш хамеш ахад»[80] на Тель-Авив задерживался уже на два часа – об этом только что объявили сначала по-украински, а потом на английском и на иврите.

– Шеш хамеш ахад, – сказал он вслух. Это экзотически звучащее на иврите числительное почему-то очень ему понравилось – оно вызывало у него смутные и, надо признать, дурацкие ассоциации – Шехерезада, бани какие-то турецкие, верблюды, Лоуренс Аравийский.

Ариель, прищурившись, окинул его оценивающим взглядом и сказал:

– Ну, чистый Лев Иудеи!

Кузниц промолчал.

Они летели в Израиль и летели с весьма неопределенной миссией. Командировка эта свалилась на них неожиданно, и Кузниц, по-видимому, не без основания, узнавал в ней руку IAO и Эджби, хотя ребятам о своих подозрениях пока ничего не говорил. Им было приказано связаться с военным атташе в Иерусалиме для получения дальнейших распоряжений, но какие это будут распоряжения, начальство не знало или не хотело говорить.

Вылететь в Тель-Авив удалось только поздним вечером, и Ариель к этому времени достиг уже такой кондиции, что едва уговорили израильтян пустить его в самолет, и когда наконец пустили, он плюхнулся в кресло и вскоре уже храпел. Хосе сел рядом, чтобы, как он выразился, контролировать ситуацию, а Кузниц устроился отдельно, съел довольно скудный по военному времени обед (он же ужин) и заснул, успев перед сном подумать, что вот опять он попал в орбиту армейских дел и все его мечты о творческой свободе останутся такими же нереализованными, как его незаконченный роман, оставшийся лежать дома в пыльной папке. Проснулся он, только когда сели в Тель-Авиве.

Тель-Авив выглядел настоящим прифронтовым городом – это ощущалось уже в аэропорту: несмотря на раннее утро, в здании аэровокзала был полумрак, окна закрывали защитные сетки и щиты светомаскировки, и они едва нашли свою багажную «карусель»; военные в форме разных родов войск были повсюду – стояли в очередях на вылет, собирались группками возле касс и справочных, бродили без видимой цели по залу; многочисленные патрули проверяли у всех документы.

вернуться

80

Шестьсот семьдесят один (ивр.).

40
{"b":"116932","o":1}