Мои подруги также пристрастились захаживать в бары на Маршалл-стрит и к весне не пропускали ни одной пивной вечеринки мужских университетских объединений. Эти тусовки вызывали у меня отвращение. «Мы для них — мясо!» — перекрывая рев динамиков, кричала я в ухо Три, стоя за ней в очереди к пивной бочке. «Плевать! — кричала она в ответ. — Оттянемся — и ладно!». Три вела себя как несмышленое дитя. Мэри-Элис, не прилагая ни малейших усилий, всюду оказывалась желанной гостьей. Мужские объединения всегда стараются украсить свои сборища присутствием эффектных блондинок, а их подружки воспринимаются как принудительный ассортимент.
Я занималась в поэтическом семинаре; среди его участников оказалось двое парней, Кейси Хартман и Кен Чайлдс, которые разительно отличались от других ребят в нашем общежитии. Оба учились на втором курсе, что в моих глазах делало их солидными людьми. Их основной специальностью была живопись, а стихосложение они выбрали в качестве факультатива. Сдружившись с ними, я вдоль и поперек исходила прекрасное старое здание факультета изобразительных искусств, в то время еще не знавшее ремонта. В мастерских возвышались застеленные коврами подиумы для натурщиков, теснились потертые кушетки и стулья, на которые то и дело натыкались студенты. Повсюду витали запахи масляных красок и скипидара; в силу специфики обучения мастерские и лаборатории были открыты круглые сутки, потому что домашние задания, скажем, по ковке металла невозможно выполнять у себя в комнате.
Друзья показали мне приличный китайский ресторан, а Кен сводил в музей Ральфа Уолдо Эмерсона, расположенный в центре города. Обычно я поджидала их после занятий, и мы шли на показы студенческих работ, в том числе их собственных. Эти парни приехали из Трои, штат Нью-Йорк. Кейси жил на творческую стипендию и сильно нуждался. Мне не раз доводилось видеть, как он ужинает, троекратно заваривая один и тот же чайный пакетик. Подробности его прошлого были мне почти неизвестны. Отец сидел в тюрьме. Мать умерла.
Мое сердце было отдано Кейси. Он сторонился девчонок-художниц, которые считали его романтическим персонажем и стремились исцелить от шрамов и рубцов, оставшихся с детства. Его речь бурлила, словно кипящий кофейник, и подчас опережала мысли. Я не придавала этому значения. Кейси был самородком, а оттого, по моему мнению, куда более человечным по сравнению с теми, кого я видела в столовой или на пивных вечеринках.
А на меня запал Кен, который, подобно мне самой, любил блеснуть красноречием. У нас образовался безнадежный треугольник. Я посетовала, что почти все девушки в «Мэрионе» уже с опытом, а я какая-то отсталая. Кен и Кейси сперва помалкивали, а потом признались. Они тоже считали себя отсталыми.
Когда в общаге устраивали попойку (в те годы не возбранялось проносить бочонки прямо в комнаты), я уходила гулять по кампусу. Ноги сами несли меня к факультету изобразительных искусств, где, спустившись на несколько ступенек вниз, можно было приготовить себе растворимый кофе и часами сидеть на каком-нибудь старом пружинном диване или в любом из множества кресел над томиком Эмили Дикинсон или Луизы Боган. Мне даже стало казаться, что это и есть мой дом.
Возвращаясь в «Мэрион», я робко надеялась, что вечеринка уже закончилась, но порой заставала самый разгар веселья. Тогда я разворачивалась и шла обратно. Спать укладывалась в изостудии, прямо на подиуме, благо там был ковер, чтобы у натурщиков не мерзли ноги. Вытянуться в полный рост не удавалось, но я приноровилась свертываться калачиком.
Как-то раз я таким образом устроилась на ночлег в темной студии. Свет в коридорах горел круглые сутки, но лампочки были защищены металлическими сетками, чтобы ни у кого не возникло искушения их перебить или вывинтить. Меня уже сморила дремота, и тут на пороге возник ярко освещенный мужской силуэт. Это был рослый человек в цилиндре. Кто именно — разглядеть не удалось.
Щелкнул выключатель. Я узнала Кейси.
— Сиболд, — окликнул он. — Ты что здесь делаешь?
— Сплю.
— Добро пожаловать, товарищ! — Он приподнял цилиндр. — На одну ночь стану тебе Цербером.
Сидя в темноте, он не сводил с меня глаз. Помню, прежде чем провалиться в сон, я подумала: считает ли Кейси меня достаточно привлекательной, чтобы поцеловать? Так я впервые в жизни провела ночь с тем, кто мне нравился.
Смотрю в прошлое и вижу доброго сторожевого пса. Испытываю желание признаться, что под его охраной чувствовала себя в безопасности, но та, которая выводит эти строки, не имеет ничего общего с той, что, свернувшись калачиком, спала на покрытых ковром подиумах в неосвещенных классах. В ту пору мир еще не раскололся пополам. Через десять дней, в самом конце семестра, мне предстояло войти в иную среду обитания, ставшую для меня единственно возможной реальностью: это расчерченная страна, где каждый участок поименован и отделен границей. Здесь только два пути: безопасный и небезопасный.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Летом 1981 года на плечи отца с матерью легло тяжкое бремя — быть родителями изнасилованной дочери. Ребром стоял вопрос, что со мной делать. Куда определить? Как оградить? Возможно ли возвращение к учебе?
Больше всего разговоров вызывала перспектива отправить меня в «Иммакулату» — Колледж Непорочного зачатия.
Все нормальные учебные заведения давным-давно закончили прием абитуриентов и зачисление по переводу. Но мама не сомневалась, что в «Иммакулате» меня примут. Это женское учебное заведение католического толка, которое дало бы мне возможность жить дома. Отец с матерью собирались по очереди возить меня на занятия и обратно — всего-то пять миль по тридцатому шоссе в каждую сторону.
Во главу угла родители ставили мою безопасность и продолжение учебы без потери года. Собрав всю свою волю, я терпеливо выслушивала мамины соображения. Отец был настолько подавлен ее планами, что даже не смог заставить себя согласно кивать (хотя сам ничего лучшего не предложил). С первых минут «Иммакулата» виделась мне в одном-единственном качестве. Как тюрьма. Меня хотели туда запихнуть исключительно по той причине, что я подверглась изнасилованию.
И смех, и грех. Надо же додуматься, сказала я родителям, чтобы меня — меня! — поместить в религиозное заведение! Я запаслась теоретическими аргументами, побеседовав с дьяконом нашей церкви, отрепетировала все богохульства, какие смогла припомнить, а потом исполнила пародию на проповедь отца Бройнингера, к вящему удовольствию моих родных и самого пародируемого. Полагаю, не что иное, как опасение попасть в застенки «Иммакулаты», подтолкнуло меня к решающему доводу.
Я выразила готовность вернуться в Сиракьюс, мотивируя это тем, что насильник и так слишком многое у меня отнял. Нельзя допустить, чтобы он лишил меня чего-то еще. Если безвылазно сидеть у себя в комнате, то я никогда не узнаю, какой могла бы стать моя жизнь.
Кроме того, я ведь прошла по конкурсу в поэтический семинар под руководством Тесс Гэллагер и в семинар по художественной прозе, возглавляемый Тобиасом Вульфом.[9] Останься я дома, ничто не восполнит для меня упущенных возможностей. Родители знали мою главную страсть: художественное слово. «Иммакулате» и не снились преподаватели такого масштаба, как Гэллагер или Вульф. Там вообще не предусматривалось занятий по литературному творчеству.
В конце концов родители позволили мне вернуться в Сиракьюс. Мама до сих пор утверждает, что это был самый трудный момент ее жизни — труднее, чем любая поездка на машине по бесчисленным мостам и тоннелям.
Нельзя сказать, что у меня не было страха. Страх был. И у родителей тоже. Но мы сообща продумали меры предосторожности. В парк ни ногой. Жить в одноместной комнате с телефоном: папа обещал позвонить в деканат и написать заявление, чтобы меня поселили в «Хейвен-холле», единственном чисто женском общежитии. Не перемещаться по городу в темное время суток без сопровождения сотрудников службы безопасности кампуса. Не слоняться по Маршалл-стрит и не задерживаться там после семнадцати ноль-ноль. Отказаться от посещения любых тусовок. Такой образ жизни ничем не напоминал студенческую вольницу, но вообще говоря, вольница для меня закончилась. Пока мне было трудно сообразить, чем это обернется; впрочем, выражаясь мамиными словами, я всегда туго соображала.