— Я потом твои слова запишу, — прозой и от себя сообщил Елизавете Уилл, — я их запомнил.
— Я тоже, — сказала Елизавета — тоже от себя. — Я все помню, ты знаешь.
И это оказалось очередным сюрпризом для Смотрителя. Ладно — Уилл! Его мощная память надежно обеспечена менто-коррекцией и плюс к тому — все еще поддерживается менто-связью со Смотрителем… А что обеспечивает память Елизавете?.. Очередной безответный вопрос. Что по этому поводу говаривал старина Екклесиаст, а? А вот что: нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими. Это уж точно — о Смотрителе. Наслаждайся делами своими, а ответы на вопросы сами придут.
Тут нужно, чтобы Гортензио… он настойчивый… спросил — про лютню: «Когда настрою, бросите читать?» — Уилл говорил самому себе — под пишущую руку. — А Люченцио ему скажет: «Да черта с два! Настраивай-ка лютню…»
А теперь — Бьянка, — вступила со своей партией Елизавета. — Ей же не терпится, да?.. «Где мы остановились в про шлый раз?»
Сейчас будет одна из самых очаровательных в мировой литературе прелюдий к объяснению в любви, подумал Смотритель. И одернул себя: если эти чертовы влюбленные не испортят текст…
— Вот здесь, синьора, — сказал Уилл-Люченцио, тыча хвостом пера в лист и будто бы читая: — «Hic ibat Simois; hie est Sigeia tellus; hic steterat Priami regia celsa senis».[5]
Нет, не «будто бы», а на самом деле читая. Спотыкаясь на латинских словах, но все же справляясь с ними, он чигал — кем-то написанное для него.
Кем? Ну-ка — догадаться с трех раз!
И одного — с лихвой: Елизавета написала…
Одолев фразу, Уилл поднял глаза — не на Елизавету, а на графа, как будто спрашивая: все ли правильно? Но порыв этот был мимолетен, в ту же секунду Уилл уже глядел на Елизавету. Или на Бьянку.
А она попросила нежно:
— Переведите мне.
— Hic ibat — как я уже говорил; Simois — я Люченцио; hie est — сын Винченцио из Пизы; Sigeia tellus — переоделся в одежду слуги для того, чтобы завоевать вашу любовь; hic steterat — а тот Люченцио, что сватается к вам, Priami — мой слуга Транио; regia — переодетый в мое платье; celsa senis — для того, чтобы получше провести вашего отца.
Оба замолчали. И молчали так долго, что Смотритель счел необходимым вмешаться:
— А Гортснзио уже лютню настроил.
— А и верно, — очнулся от столбняка Уилл. — Синьора, я уже настроил лютню.
— Послушаем… — опять с раздражением сказала, и Смотритель не понял: то ли начатую роль продолжала, то ли раздражение пришло всерьез — по вине Смотрителя, некуртуазно нарушившего идиллию молчания. — Фи, как верхи фальшивят!
А Уилл-Люченцио добавил от себя — совет:
— Поплюйте и настраивайте снова.
— Смогу ли я перевести, посмотрим, — начала Елизавета свой вариант перевода латинского текста. — Hic ibat Simois — я вас не знаю; hic est Sigeia tellus — я вам не верю; hic steterat Priami — будьте осторожны, чтобы он нас не услышал; regia — не будьте самонадеянны; celsa senis — и все-таки не отчаивайтесь.
А ведь ни слова не изменили, довольно отметил Смотритель, какие молодцы! Но вопрос: откуда они…
(точнее — она, Уилл здесь ни при чем)…
взяли слова? Почему Елизавета, не тронутая никакой менто-коррекцией, выбрала для диалога именно эту латинскую цитату? Именно эту, а не любую иную, коих в латыни даже не легион…
(вот, кстати, еще обрывок расхожей цитаты)…
а тьма. Именно эту, которая и живет в каноническом тексте пьесы? Нужен ответ? Потому что она и живет там. И другого ответа Смотритель не знал и не хотел искать другой, потому что оные поиски провоцируют вообще уж безответный вопрос: кто был Великим Бардом? Уж не Елизавета ли?
Впрочем, даже если и так, что Мифу с того? Он же Миф…
А на шекспироведов плевать!..
Но почему они опять смолкли? Или их латынь так вышибает, или…
Поставил многоточие в конце мысли — лишь для придания ей некой небрежной изысканности. На деле отлично понимал, что там — за «или»: они не за Бьянку с Люченцио диалог вели — за себя самих, за Елизавету и Уилла. И что с того, что он латыни не знает, а произносит ее по написанному! В их диалоге важен перевод — не буквальный, а тот, что каждый из них вложил от тебя, он-то как раз понятен и, судя по всему, очень отвечает со-оянию их душ. Так дай им бог, как говорится…
Однако вновь испортил праздник:
— А Гортензио опять лютню настроил.
— Низы фальшивят! — заорал Уилл.
Это он в адрес виртуального Гортензио заорал. Получается, что на себя обозлился: Гортензио — тоже он.
Работали в тот день до вечера. Кэтрин обедом накормила, да и то надолго не прерывались. Уилл воспользовался кратким перерывом, чтоб записать сказанное, не отрываясь от еды. Или поесть, не отрываясь от записей. Смотритель особо не отвлекался, разве что у окна стоял, смотрел на прохожих и проезжих, но чутко слушал все, что придумывали…
(или все-таки проживали?)…
соавторы, рад был, что они нигде и ни в чем не отошли от сюжетной канвы. Вон и свадьбу Катарины с Петруччо подготовили — точно под финал третьего акта. Как и должно было случиться.
Где-то около семи вечера Уилл произнес за папашу Баптисту для сюжета судьбоносное:
— Пусть место жениха займет Люченцио; ты, Бьянка, сядь на место Катарины… — Записал произнесенное и сказал не уверенно: — Вроде все?
— Конец третьего акта, — согласилась Елизавета. — Завтра умрем, а сделаем четвертый.
— Финальный? — обрадовался Уилл.
— Не думаю, — сказал Смотритель, оторвавшись от заоконного вида.
Он знал, что актов — пять.
И получил поддержку Елизаветы:
— А я так и вовсе уверена: если уложимся, то в пять.
Она знала?..
И не здравый смысл Смотрителя опять настойчиво и бессмысленно стучался из-за стены здравого, хотел наружу.
— Чем сейчас займетесь? — вроде бы праздно поинтересовался он у соавторов.
Ответила Елизавета:
— Немного погуляем, надо отойти от работы, и — домой. У меня дома дел полно.
— Что за дела? — ревниво спросил Уилл.
— Я же сказала: дома… — разъяснила, как ребенку.
— Тогда гуляем два часа! — выбросил Уилл свою цену.
Но Елизавета ее сбила:
— Час. Вполне хватит. До завтра, ваша светлость. Желаю вам отдохнуть от нас.
Совет хорош, если б выполним был. И уж больно здравым смыслом обладала совсем молодая Елизавета. Во всем. И в совете графу, и в указании Шекспиру.
Уилл с Елизаветой ушли на выторгованную актером прогулку, а Смотритель спустился вниз, в гостиную и покричал Кэтрин. Когда та явилась, спросил:
— Скажи-ка, Кэтрин, нет ли у тебя какого-то знакомого мальчишки, чтоб только был сметливым и подвижным и захотел бы заработать пенс?
Произнес это единым духом и малость прибалдел: эка он чеканным языком Шекспира заговорил! Поприсутствуй так на процессе сотворения всех его пьес — неровен час, сам сочинять станешь. Заразная штука какая…
Но Кэтрин отнеслась к услышанному адекватно.
— Как нет? Есть, ваша светлость, — сказала обрадованно. — Мой племянник и есть. Тимоти его зовут. Очень смышленый мальчуган. И пенни ему лишним не будет.
— А как с ним пообщаться?
— Да я мигом!
Ничего не объясняя, Кэтрин скрылась на территории прислуги и через миг (или через два-три мига, кто измерял их протяженность!) возникла вновь. Рядом с ней возник некто маленький, грязный, рыжий, в рубашке, бывшей когда-то белой, и в грубых штанах, держащихся на тщедушном теле с помощью лямки, перекинутой через одно плечо. Да, и босиком. Смотритель не часто имел дело с цветами жизни, поэтому возраст Тимоти определил приблизительно: около двенадцати скорее всего, хотя выглядит еле-еле на девять. Но — тяжелое время, тяжелая жизнь, тяжелые нравы, цветы жизни растут скверно, а этот цветок явно редко поливали и подпитывали.
Но как и для чего он оказался на кухне в доме графа Монферье? Понятное дело: добросердечная тетушка воспользовалась служебным положением и вызвала племянника — как раз подпитать малость.