— Поеду на курсы — уж там нахожусь в театры. Пить-есть не стану, а буду в театры ходить! — мечтая произнесла Сима.
— А Лев Толстой? — с насмешкой заметил Сережа, который, как и все, привык дразнить Симу.
— Скучно, однообразно и утомительно, дорогой Сережа, — сказала Сима.
— Лев Николаевич лет пятьдесят во всех лучших театрах бывал, кровавые ростбифы ел и шамп…панское дул, а теперь отрицает! Симочка тоже лет п…пятьдесят походит в театры, потом придет к отрицанию, — вступился Коростелев. Он поднялся со скамейки и свистнул Мальчика, который что-то разнюхивал среди грядок.
Вся компания тоже встала. Луша с Ильей пошли провожать в город Симу, Коростелева и Сережу.
Стояла звёздная, тихая ночь. Они шли не спеша, ведь утром не нужно было вставать на работу.
Коростелев рассказывал о недавней поездке в деревню, о постройке в саду у Саламатина театра, который должен открыться следующей весной, о предстоящем пуске электростанции, о которой напоминали разложенные по главным улицам с одного конца засмоленные столбы, приготовленные, но еще не врытые в землю…
4
Проводив гостей до освещенной керосиновыми фонарями центральной части города, Луша с Ильей повернули обратно к слободке. Взявшись за руки и молча, ощущая движения друг друга, они незаметно прошли мимо дома Луши, спустились по улице вниз и вышли к затону.
Город лежал далеко-далеко. Там, на горе, позади, были освещены только три-четыре окошка да уходили вдаль огоньки семафоров и стрелок, обозначавшие полотно железной дороги. От вокзала доносился настойчиво повторявшийся однотонный гудок паровоза.
Илья присел на сложенные кучею бревна, выгруженные из плотов, и притянул к себе Лушу.
— Ночь-то, ночь-то какая! Жить-то как хорошо! — прошептал Илья.
— Хорошо, — едва слышным эхом откликнулась Луша, садясь с ним рядом.
Илья взял её голову в обе руки и приблизил к себе, стараясь заглянуть во мраке в ее глаза — они как будто светились. Он едва разглядел до малейшей детали знакомые и дорогие черты ее лица, но лишь угадал улыбку и почувствовал теплоту дыхания.
— Луша… — шепнул Илья. Само имя, один его тихий, шепчущий звук наполнил его счастьем и перехватил дыхание.
…Они не заметили, как прошла ночь, увидели только розовые перья рассвета и оживший блеск отражающей небо воды.
— Заря занялась, — тихонечко отстраняясь, шепнула Луша и только тут ощутила прохладу утра.
Вместе с зарей далеко сразу во многих местах, по всему лежавшему на горах городу, заиграли «подъём» петухи.
Илья и Луща медленно, как во сне, поднялись с брёвен, взялись за руки, заглянули друг другу в глаза и радостно засмеялись.
— Кукареку-у! — прокричал Илья. — Все равно уж не спать. А ну-ка, я вмиг искупаюсь, — сказал он. — Ты тихонько иди, я догоню.
Луша услышала всплеск его тела, метнувшегося с плота в глубину холодной воды, а затем размеренные удары его мускулистых рук по воде.
— Лушоночек, как хорошо-то! Никто не увидит — все спят. Прыгай сюда на минутку! — позвал Илья.
Луша оглянулась. На розовой утренней глади затона голова Ильи с облипшими, мокрыми волосами показалась ей совсем мальчишеской, и она улыбнулась по-матерински нежно и ласково.
— Вылезай, вылезай! Освежился — и хватит! — как-то особенно певуче сказала она.
Она наклонилась, сорвала из-под ног ромашку, машинально стала ее обрывать, но вдруг рассмеялась и отбросила колдовской цветок в сторону.
Весь ромашковый луг с тысячами цветущих венчиков лежал розово-золотистый под светом разгоревшейся утренней зорьки. Уже из далекой улицы, от розовых праздничных домиков, было слышно бодрое мычанье коров, щелканье пастушеского бича и повторяющийся, однообразно-задумчивый древний сигнал пастуха на камышовой свирели.
Илья подошел мокрый, свежий, веселый, обнял Лушу и крепко, по-братски поцеловал ее.
— Лушенька, с добрым утром, радость!
— С добрым утром, мой милый, — ответила Луша, — да ночь-то была ли?
— Была, да еще какая!
— А ну, расскажи, какая? — тихонько спросила Луша.
— Такие-то ночи только что в сказках бывают, — ответил Илья. — Про такую ночь ни в книжках нигде не читал, ни во сне не видел, ни в мечтах намечтать не умел…
— Какой ты смешной, — как мальчишка: мокрый, лохматый. Такой мой милый… Давай побежим на горку, — позвала Луша, смутившись его восторженными словами. Они взялись за руки и побежали. Уже взбежали наверх, к началу улицы, остановились, запыхавшись, и оглянулись назад. Затон под ними сверкнул восходящим солнцем, и первые утренние лучи ударили им в глаза ослепительным блеском.
Улицы спали. Мохнатая душистая травка под ногами лежала в росе. В большинстве домов еще были закрыты ставни, в других, наоборот, широко распахнуты окна, заставленные цветами, но нигде ни души, кроме кошек и пробудившихся хлопотливых, веселеньких воробьев…
5
Среди нудной и знойной толкучки по дорожкам надоевшего городского сада и по пыльным тротуарам Торговой и Главной улиц, где, коротая досуг, вечерами гуляли толпы народа, заговорили о гастролях артистов и предстоящих спектаклях. Разглядывали на улицах и у входа в гостиницу крикливо одетых дам, господина в цилиндре и господ в панамах и котелках, говоря, что это и есть артисты.
Но афиш о спектаклях все еще не появлялось, хотя в городской хронике «Седого Урала» уже была напечатана заметка, что по пути из Сибири на Нижнегородскую ярмарку драматическая труппа даст не менее десяти гастрольных спектаклей в помещении купеческого клуба.
Артисты, по-видимому, «прогорели» где-то в Сибири и не могли авансом внести гарантийную плату за купеческий клуб, который по причине содержания в нём карточной игры, лото и бильярда стоил не дешево, а в зале дворянского собрания в этом месяце шел ремонт. Антрепренер труппы, униженно кланялся местным купцам, уговаривая их «рискнуть во имя искусства», но купцы не сдавались, и антрепренер не решался печатать афиши.
Наконец в газете «Седой Урал» появилась заметка об отсталости местного купечества и сообщалось, что единственный состоятельный человек города, кто пришел на помощь служителям Мельпомены, — это М. П. Саламатин, выдавший клубу свою гарантию о покрытии убытков в случае неустойки со стороны труппы. Однако, добавляла газета, просвещенное великодушие господина Саламатина не введет его ни в какие убытки, потому что весь наш городской демос, как и почтенные патриции города, жаждет зрелищ и вот уже несколько дней кассиру купеческого клуба непрерывно приходится отвечать жаждущим, что на спектакли билеты в кассу пока еще не поступали.
Уже после гарантии, подписанной Саламатиным в адрес купеческого клуба, когда антрепренер труппы уже заказал афиши, из ближайшей кумысолечебницы прибыл в город прославленный по всей России артист-трагик Михаила Оленев.
Оленев был из тех великих и безалаберных русских талантов, которые не умели терпеть какой бы то ни было дисциплины. Он бы со славой играл на столичных императорских сценах, но бонапартистский характер его не позволял ему надолго ужиться в одном коллективе. И он оказывался в гордом, нередко трагическом одиночестве. Бывало, он шёл и на то, чтобы выступать в захолустных, случайных труппах, Гулливером среди театральных лилипутов. Тогда, пренебрегая партнерами, презирая и игру и мелкие способности, относясь к ним лишь как к подчитчикам ролей, он фактически вёл все спектакли один.
Он диктовал труппам свой личный репертуар в три-четыре его излюбленных роли, заставлял артистов в три дня подготовиться к заданному спектаклю и выходил на сцену, не обращая на партнеров никакого внимания. Он великаном лицедействовал среди них, потрясая зрителей подлинно богатырским своим Дарованием. Труппа сценических бродяг, должна была довольствоваться полными сборами, рукоплесканиями, овациями, которые хотела бы отнести на свой счет. А Михаила Оленев, верный себе, даже не всегда удостаивал публику своим выходом, предоставляя прочей труппе раскланиваться и благодарить зрителей. Иногда после спектакля он появлялся только на миг, для одного барственного наклона головы, и мгновенно исчезал из бушующего зрительного зала.