При этих словах, как бы вне себя, маркиз вторично упал передо мною на колени, заклиная меня еще поговорить с королевой и умилостивить ее. Я повиновался; королева сидела одна с ясным лицом, нимало не взволнованная. Подойдя к ней, я упал на колени со слезами на глазах и с рыданьями в сердце… Я заклинал и страстями, и кровию Иисуса Христа сжалиться над маркизом и помиловать его. Она, как я заметил, разгневалась на то, что просьбы моей исполнить не может, ибо вероломство и измена злодея заставили ее много пострадать и на пощаду ему надеяться нечего; и опять сказала, что приговариваемые к колесованию бывают менее виновны, нежели он.
Видя, что просьбы мои тщетны, я взял смелость представить ей, что она в доме короля французского, который едва ли одобрит эту казнь. На это королева отвечала, что она вправе казнить; что Бог свидетель преступления маркиза, преступления неслыханного; что она не беглая, не пленница в доме французского короля и властна казнить своих слуг везде и во всякое время, ответствуя за свои деяния одному Богу; что ее поступок не беспримерный. Я возразил, что короли могут казнить в своих, а не в чужих владениях, но тотчас же раскаялся, заметив, что она гневается. Тем не менее решился продолжать и сказал:
— Государыня, именем того почета и уважения, которые оказаны вам во Франции и в той надежде, что все французы одобрят поступок ваш, униженнейше прошу сообразить, что эта казнь (хотя и справедливая) весьма многим покажется напрасным насилием… Пощадите несчастного или отдайте его на суд короля по узаконенным формам. Тогда вы будете удовлетворены и в то же время сохраните прозвище удивительной, которое снискали во всех ваших деяниях.
— Как, отец мой! — воскликнула она. — Чтобы я, полновластная и законная повелительница моих подданных, тягалась с лакеем-предателем, уличенным в преступлении?
— Бесспорно: уличенным, но заинтересованная в деле сторона не может судить…
— Нет, нет, — перебила она, — я обо всем сообщу королю. Идите и позаботьтесь о душе маркиза. Скажу вам по совести: просьба ваша неисполнима!
По голосу и по последним словам я понял, что, если бы королева могла отсрочить казнь, она бы, без сомнения, это сделала, но иначе поступить не могла, не подвергая опасности собственной жизни. В этой крайности я и не знал, что мне делать, на что решиться. Уйти я не мог; когда же был в силах выйти — святой долг повелевал мне помочь маркизу окончить жизнь с покаянием. Возвратясь на галерею, я обнял несчастного, заливавшегося слезами, и умолял его, как только юг, чтобы он молил Господа даровать ему твердость и примирить его с собственной совестью, так как надеяться спасти ему жизнь нечего и только остается возможность упования на милосердие Божие в вечности.
При этих словах он раза три громко вскрикнул и, став на колени передо мною, присевшим на скамью, начал исповедоваться. Два раза вскакивал он с колен, прерывая исповедь, покуда я не предложил ему читать символ веры. Каясь в грехах, он окончил исповедь, как мог, говоря то по-латыни, то по-французски, то по-итальянски, находясь в омрачении разума. Во время исповеди вышел на галерею духовник королевы. Увидя его, маркиз, не дождавшись от меня разрешительной молитвы, бросился к нему, надеясь, что тот несет пощаду. Они долго говорили, держась за руки и стоя в углу. По окончании разговора духовник ушел, уведя с собою главного из трех господ, назначенных на экзекуцию, который вскоре возвратился один и сказал:
— Маркиз, молись Богу; надобно умертвить тебя немедленно! Исповедовался ли ты?
И при этих словах он прижал маркиза к стене в том конце галереи, где образ св. Германа, и, не успев отвернуться, я увидел, как он ударил маркиза шпагою в правую сторону желудка. Тот, желая защититься, схватился правою рукою за шпагу; убийца, отдергивая ее, порезал ему три пальца, а шпага погнулась. Одному из сообщников он сказал, что маркиз в латах (и точно, на нем были латы фунтов в десять весом), и в ту же минуту дважды ударил его шпагою в лицо. «Отец мой, отец мой!» — кричал маркиз, и я подошел к нему. Убийцы отошли к стороне, а он, стоя на одном колене, просил Бога его помиловать; исповедывая мне еще один грех, который я отпустил ему, приказывая простить убийцам. Выслушав разрешительную молитву, он упал на пол, и в это время один из убийц рубанул его по голове, причем отсек кусок кости! Лежа ничком, маркиз знаками показывал, чтобы ему перерезали горло, повыше лат закрывавших ему шею… Я уговорил его терпеть и молиться. Главный из убийц спросил меня, доконать ли маркиза? Я сердито отвечал, что подобных советов не даю; прошу о его жизни, а не о смерти. Убийца извинился, прося меня не сердиться на его глупый вопрос.
Этим временем бедный маркиз, ожидавший последнего удара, услышал скрип двери на галерее. Собравшись с силами, он повернул голову в ту сторону и, увидя, что это духовник, дополз к нему, цепляясь за столярные украшения стен, и сказал, что желает говорить с ним. Духовник стал с левой стороны маркиза, я стоял с правой… Маркиз сложил руки, что-то говорил ему, а тот сказав: «Молись Богу!», прочел над маркизом с моего позволения разрешительную молитву, затем ушел к королеве. Тот из трех убийц, который нанес маркизу удар по шее и стоял слева, проколол ему горло длинною, узкою шпагою, и от этого удара маркиз упал на правый бок и уже не говорил, а только хрипел с четверть часа и, истекая кровью, испустил последний вздох в три четверти четвертого часа пополудни. Я прочел над его трупом De profundis и молитву Господню. Начальник убийцы, потрогав его за руку и за ногу, расстегнул на нем камзол и штаны, порылся в кармане и ничего не нашел, кроме молитвенника и перочинного ножичка. Все трое ушли, и я последовал за ними к королеве. Удостоверясь в смерти маркиза, она изъявила сожаление, что принуждена была казнить его, но что поступила по справедливости и молит Бога простить ему; приказала унести труп, похоронить, а меня просила отслужить несколько заупокойных обеден. Я заказал гроб и за туманом, тяжестью и дурной дорогою велел отвезти в церковь нашего прихода и похоронить в ней близ кропильницы, — что было исполнено в три четверти шестого часа понедельника, двенадцатого ноября. Королева прислала с двумя своими слугами сто ливров в наш монастырь, в поминовение души маркиза… 13-го числа мы служили всенощную, а в среду 14-го числа обедню, с колокольным звоном и подобающим благолепием в приходской церкви Авона, где погребен маркиз, и ежедневно воссылали мольбы об упокоении души убиенного в селениях праведных».[42]
Гнусный поступок Христины возбудил всеобщее негодование во Франции и в чужих краях; славный Лейбниц, подав голос в ее защиту, заметил, что королева могла бы выбрать для казни своего любимца иное место, а отнюдь не дворец короля французского, принявшего ее во владениях своих с таким радушием. По возвращении Христины в Париж в феврале 1658 года королева-правительница Анна Австрийская и большая часть вельмож выказали ей холодность, отзывавшуюся почти презрением. Для жительства ей в Лувре назначили комнаты кардинала Мазарини как бы затем, чтобы она догадалась не продолжать в Париже своего пребывания. В начале великого поста 1658 года она выехала из Парижа, получив от кардинала Мазарини 200 000 франков на путевые издержки, который в то же время распорядился об отдаче в ее распоряжение своего римского палаццо. Отдавая должную справедливость уму и дарованиям Христины, кардинал надеялся найти в ней в случае надобности полезного агента.
Прибыв в Рим, Христина была поставлена в крайне критическое положение по случаю недостатка денежных средств. Доходы с ее удельных имений, особенно в Померании, прекратились вследствие войны Швеции с Польшей, Данией и курфюрстом Бранденбургским. Нужда заставила Христину нарушить обязательство, данное сенату: не предпринимать ничего противного интересам Швеции. Она отправила графа Сантинелли в Вену с просьбою к императору австрийскому послать в Померанию 20 000 войска под предводительством Монтекукули и овладеть этой областью. Было время, когда отец Христины завоевывал области, ревнуя о славе и могуществе своего королевства… Теперь его недостойная дочь подстрекала чужую державу к войне вследствие расстройства денежных своих средств! И самая эта женщина вела когда то переписку с философами и совещалась с Декартом о высшем благополучии. В это время обнищавшая Христина, жившая милостями папы римского, полагала высшее благополучие, конечно, только в деньгах. Поход в Померанию не состоялся. Папа Александр VII, входя в бедственное положение Христины и в то же время желая удержать ее от безрассудной расточительности, назначил ей ежегодную пенсию в 2000 скуди и в качестве опекуна приставил к ней кардинала Ацзолини для наблюдения за ее бюджетом. По привычке, свойственной высокомерным людям вообще, Христина смотрела на каждое оказываемое ей одолжение как на дань ее уму и высоким душевным качествам. Вместо благодарности она отплатила папе Александру VII многими неприятностями по поводу расстроенной им свадьбы графа Сантинелли с герцогинею Чери. Чтобы снискать прощение разгневанного папы, Христина удалилась в монастырь, появлялась на всех процессиях, ходила по богомольям и этой личиною ханжества успела смягчить гнев своего высокого покровителя… Этого мало! Обуянная какой-то религиозной манией, она усердно принялась обращать в католицизм всех лютеран, находившихся в ее свите, и в числе таковых своих секретарей: Гильденблада и Дависона. Мог ли кто думать, чтобы дочь Густава Адольфа могла сделаться рабынею папы римского и орудием иезуитских происков?