Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Главный аппарат, который показывает все… Все идет отсюда, от этого аппарата…

Его осведомленность давала ему теперь преимущество, и он держался с Ганной свободнее и смелее, чем обычно.

И не таил счастья. Она впервые видела его веселым с той поры, как он вернулся из неудачного бегства в коммуну.

Ганна знала, что он тяжело переживал свое исключение из коммуны: кулацкий сын! — знала, что только слезы матери заставили его снова вернуться с временного пристанища — уже в Юровичах — домой. Она удивилась, увидев впервые, как он возмужал за какой-нибудь месяц. Стал молчаливым, понурым, каким-то неузнаваемо нелюдимым, медлительным.

Что-то в нем будто вдруг перегорело, погасло. И вот чудо:

снова зажглось… Он, оказывается, мог быть теперь и веселым, довольным…

Около аппарата возился, что-то поправляя, полный и, показалось, веселый незнакомый парень с русыми, зачесанными назад волосами. Здесь же был и Андрей Рудой, важно заглядывающий туда же, куда и парень, расспрашивающий у него.

Чтобы войти в хату, нужно было купить билеты, которые продавали на столике перед дверью. Степан только взял билеты и позвал Ганну в хату, когда рядом вдруг протиснулся раскрасневшийся, с глазами, что просили и молили, Хведька:

— И я! И меня!..

Его пропустили с ними. Хведька шел, прижимался к Ганне, онемевший от счастья, от белого света. Однако через минуту после того, как Ганна и Степан устроились на лавке, рыжеватого Хведькиного чубчика как и не бывало рядом — исчез где-то среди ровесников, что вертелись, дурачились на полу впереди, возле самого белого полотна.

Ганна осмотрелась. В хате было уже много людей. Часть из них сидела на лавках, на кровати, остальные — большинство — устроились прямо на полу. Чуть поближе сзади разговаривали Грибки и Сорока, дальше, у окна, в кругу девчат теснилась Хадоська. Прокоп Лесун, как хозяин, устроился с удобствами, на припечке — с женою, со старшим сыном и дочерью. Младшие дурачились, визжали на печи.

— Курить нельзя! — объявил Миканор тоном приказа.

— Почему это? — недовольно спросил лесник Митя.

— Загореться может!

Степан, все такой же оживленный, радостный, стал сразу рассказывать, как где-то за Припятью загорелся аппарат от одной искорки, — хата сгорела моментально, будто коробок спичек. Ганна кивала ему, показывала, что слушает, а сама была полна одной мыслью: Василя нет. Стараясь не выдавать этого, она нетерпеливо ловила голоса в той стороне, где находилась дверь, откуда входили. Раза два не выдерживала, оглядывалась. Глянув последний раз на двери, она неожиданно увидела Евхима: не усидел дома, приволокся следом.

Это было для нее знаком ее силы, власти над ним, но утешения она не испытала.

Он не подал виду, что заметил ее, сел поодаль с мужиками. Теперь внимание Ганны стало как бы двоиться — прислушивалась, ждала Василя и вместе с тем все время неприязненно помнила: Евхим тут…

Уже не Миканор, а Прокоп с припечка грозно прогудел, что курить нельзя. Но кто-то из мужиков все же тайком курил, табачный дым отчетливо слышался среди запахов пота, лапотного лыка, болотной грязи, старых свиток. Степан с упреком заговорил: до чего ж несознательные у нас люди, как маленькие!

Из-за этих разговоров Ганна не сразу заметила, когда вошел Василь. Она увидела его, когда он уже стоял неподалеку со своей Маней, ища на полу удобного места. Ее пока еще не видел. Но Василь, кажется, почувствовал на себе ее взгляд, непроизвольно оглянулся. На мгновение глаза их встретились, и это мгновение много сказало Ганне. То, что ей открылось, не обрадовало: Василь сразу забеспокоился недобро, отвернулся. В эту минуту, чуткая, она поняла все:

"Не хочет и смотреть… Передумал… Кончено!.." В душе у нее стало вдруг печально, пусто.

"Передумал. Ну и пусть передумал", — попробовала успокоить себя. Конечно, должен был передумать: жена у него и ребенок… И сама она, Ганна, разве ж свободна?.. Она одобрила как бы с облегчением: "И хорошо, что так… Не бередить душу зря…"

Но печаль не проходила. Ганна чувствовала, понимала:

еще одно утешение, надежда пропала. Вдруг не стало того, чем жила, о чем днями и ночами грезила-мечтала, к чему рвалась душой… С этим так трудно было согласиться, что она ухватилась снова за мечту свою, не поверила тому, что явственно увидела: "Нет, не передумал. Ето так показалось только. Ето он на людях только так… Чтоб не болтали лишнего…"

Тоска, тревога все же не затихали. Ганна чувствовала одно: одумался, отступиться решил! Ей стало так досадно, будто она нарочно сама себя обманула: "Навыдумывала, нагородила себе бог знает чего, дура!.. Сама нагородила и сама поверила!"

Она вновь почувствовала себя одинокой, чужой среди чужих. Невесело было теперь слушать беззаботные, со смешком, речи людей, подумала горько: "Надо было переться сюда! Сидела бы лучше дома!.."

fe таком настроении она почти не слушала, что говорил Миканор, который вышел к столу. Нашел когда агитировать, чтоб вступали в колхоз, самое время людям думать об этом.

Наконец сообразил, что — напрасный разговор, перестал лезть в душу людям. Безразлично смотрела, как под взволнованные восклицания детей и окрики взрослых, которые приказывали замолчать, на полотне зашевелился, будто устраиваясь поудобнее, белый квадрат. Он то лез на потолок, то сползал так, что на полотне торчали чьи-то непослушные вихры, чернели шапки, даже головы. Удивительные эти шапки и головы веселили, особенно малышей, которые один за другим начали высовывать руки, изображать чертиков, показывать фиги. Они сразу присмирели, когда Андрей Рудой, стоя у аппарата, пригрозил:

— Чтоб сели сейчас же! А нет — дак выгоню всех!

Белый квадрат поскользил, поскользил, успокоился, остановился. Почти сразу, как только свет в хате погас, белое окно на стене появилось вновь, уже более яркое, — ив тишине, полной нетерпеливого любопытства, сзади, от дверей, послышалось стрекотание. В белом окне задрожали, запрыгали, как бы в польке, какие-то пятна, полосы; будто живые, выскочили буквы.

— "Абрек Заур"… — прочел вслух Степан.

Она не поняла ничего из этих слов, да и не старалась понять. Из-за беды своей Ганна без особого восхищения — совсем иначе, чем все, что онемели, зачарованные, — смотрела на чудеса, которые появлялись, менялись и менялись в белом, дрожащем окне. То ползла вкривь, торчком земля с каменьями, о которой Степан говорил — горы, то лепились одна к одной удивительные хаты без крыш, то мчался на черном жеребце отчаянный черный человек в большой папахе. Он так грозно летел со стены, что впереди кто-то закричал с перепугу. Да и Ганне было не по себе: все казалось, всадник выскочит из стены, из окна — полетит на жеребце по людским плечам и головам…

Незаметно, исподволь тоска утихала, но не забывалась совсем; все же видела впереди пусть странного, но человека, живого будто и знакомого. И чем больше узнавала о нем, тем больше интересовал он, больше сочувствовала ему. Интерес и тревога за него удивительно переплетались с ощущением своей беды, с тоской о какой-то незнакомой и захватывающе интересной жизни в неизвестных, удивительных краях, куда, если б могла, полетела бы с радостью, от беды, от неправды, от неудачи своей…

С этим беспокойством сидела она и тогда, когда окно впереди снова чисто забелело и в хате зажегся свет. Тоска, мечта — улететь, убежать куда-то росла, крепла, когда вспомнила взгляд Василя, снова вернулась к тому, Что в этом взгляде поняла Она, однако, постаралась отогнать тоску свою, стала присматриваться, прислушиваться к тому, что происходило вокруг Было видно, что многие оглушены увиденным, не могли опомниться

— Едри его мать! — высказал восхищение Зайчик. — Земля в небо лезет!

— КакЪй черный, такой и проворный! — заявила Сорока. — Цыган настоящий!

— Солому со стрех вроде скормили! Ни одной стрехи!

Андрей Рудой сзади попрекнул за темноту людскую

— Кавказ! Следовательно, и горы. И кавказцы черные! И хаты такие! Сакля называется. Об етом неоднократно писал Михаил Юрьевич Лермонтов…

80
{"b":"115404","o":1}