Пусть тревога, пусть муки, боль, но впереди — хорошее.
Хорошая жизнь. Муки ради хорошего — неплохие муки. Все в конце концов придет к хорошему. Это — главное!..
6
Утром, перед отъездом, он снова зашел к Алесю. Сидел недолго: некогда было. Алесь оделся; вместе шли по кривым и мокрым, почернелым переулкам, поскальзывались на тротуарах и дорожках. Солнце обозначалось не яркое, а тускложелтое, закутанное мутной пеленой. Все небо было каким-то сырым, туманным. Алесь молчал, ступал понуро; все в его жизни было, как и прежде, неясным…
— Жизнь есть жизнь, — сказал Апейка. — Всякое может быть. С твоей бедой выяснится скоро, я уверен!.. Но и потом — покоя не будет! Всякого повидаешь, и беду встретишь не одну, может… И радости будет, и беды! Такая штука — жизнь!.. Так вот.
— Приостановился, как товарищу, глянул в глаза: — Что бы ни случилось потом с тобою — никогда не падай духом!.. Всякое дело делают живые люди. Есть и у нас и умные и дураки. И негодяи есть. Всегда были и теперь есть, как ни печально… Но есть и — народ, и партия есть. В них — наша сила. Только с ними мы чего-то стоим.
Они разберутся во всем, по совести. Надо верить!.. И еще, — Апейке пришла в голову другая мысль, он задумался, как выразить ее лучше. — Надо, что бы ни случилось, жить так, с таким настроением… что мы живем в великое время…
Трудное и неровное, но — великое время…
На вокзале, перед третьим звонком, Апейка напомнил ему:
— Я тебе, брат, не просто так сказал. Помни: круто будет — приезжай. Устроим. Или учителем, или еще кем.
— Посмотрю, — думал Алесь о чем-то своем.
Апейка, будто передавая силу, крепко сжал его руку. Не сразу отпустил. Уже из окна вагона, когда поезд тронулся и Алесь начал отдаляться, что-то вдруг потянуло к нему. Заныло внутри — неспокойное, тревожное…
Грохотали, гремели внизу колеса, примолкая только на станциях и полустанках; тогда в вагон начинало потягивать холодом. Суета и голоса утихали вскоре, и снова переговаривались только колеса, и под их перестук проходили, проходили в памяти лица, звучали голоса, был будто снова в клубе имени Карла Маркса, волновало снова ощущение простора. Чем больше перебирал в памяти слышанное на сессии, доклады, выступления, тем упорнее в ощущение — начинается, по-настоящему! — входило нежеланное, беспокойное:
серьезный разговор подменен во многом праздничным. Это, конечно, по-своему красиво, приятно; это тоже поднимает людей, но поднимает празднично, не для терпеливой и тяжелой работы. Мало мобилизует людей на серьезный, упорный труд, необходимый для величайшего наступления. Он чувствовал, что виноваты в этом больше всего докладчики — Рачицкий и Голодед. Большинство выступавших были под влиянием того, что и как они говорили. Стремились думать, как они, и говорить, как они; особенно много значил здесь пример Голодеда. Другие старались быть на его уровне, шли за ним так, как идут за руководителем, которому верят во всем и которого любят. Тем более что дело само захватывало величием, обещанием такого, о чем недавно можно было только мечтать! Апейка думал: ~как важно было то, о чем говорил Голодед, как нужны были ему трезвость и деловитость.
Вспомнил: "удесятерить темпы!" — колеса внизу, казалось, выговаривали тоже: "удесятерить!.. удесятерить!.." — г почувствовал тревожно, что не знает, как это удастся сделать.
И не представлял, что получится, если удастся сделать, — без агрономов, техники, необходимых кадров. Тревога была боль-"
шой, знал теперь, что и другие не лучше подготовлены! Подумал, кгк этот призыв подействует на Башлыкова, на многих районных руководителей, которые и теперь — чего греха таить! — нередко добиваются процентов угрозами и принуждением! Заново вспомнил, что говорил Червяков: допустима ли насильственная коллективизация? — и беспокойство усилилось: как это может подогреть некоторых!
Темпы!.. Разве он не понимает, что топтаться на месте нельзя! Разве он не понимает, что обстановка требует: нужны темпы! Но разве ж можно и о том забывать, какое это непростое, сложное дело — колхозы — и как важно делать его серьезно, хорошо. Большое, сложное дело искалечить легко и загубить! И людей разуверить не трудно! Как же не считаться, товарищ Рачицкий, с тем, есть ли возможность сделать все с таким размахом, с такими темпами, хорошо, надежно! Не наскоком, а с толком! Это ж, ко всему, не годовая какая-нибудь кампания!.. Зачем же вы так легко «готовы»
перекрыть темпы, которые утвердил ЦК партии!..
"Неужели я на самом деле не понимаю чего-то, как мне подсказывает Башлыков? Неужели во мне все это — на самом деле крестьянская шаткость, мужицкая жалостливость?
Правый уклон в прикрытой рассуждениями "форме"?..
Уклон не уклон, а пришить… могут!.. Пришить и "сделать выводы"!.. Чего там — могут сделать, делали уже, делают…
Галенчики!" Угрожающим вспомнилось то, что жестко заявил в первый вечер, казалось, добрый, многоопытный Червяков: жизнь беспощадно отбросит всех, кто не сможет идти нога в ногу! Будто предупреждение себе услышал Апейка…
Усилием воли разорвал натиск беспокойных мыслей, начал думать о жене, детях — как они там? Соскучились, видно, по нему, как и он по дому. Месяц, кажется, не виделся.
"Домой, домой!" — слышалось, выстукивали под вагонами колеса,
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Тот, кто хочет избавиться от беды, хватается за соломинку. В поисках избавленья Ганна ухватилась за почти незнакомую девушку.
Все-таки была какая-то надежда на нее: может, посоветует, куда пойти, к кому обратиться. У нее ведь в Юровичах и в Мозыре знакомых, видно, много.
Ганна знала, что она работает учительницей в Глинищах.
Однажды случайно столкнулись лицом к лицу в олешницкой лавке; Параска даже брови подняла удивленно и обрадованно; узнала Ганну с первого взгляда. Но Ганна тогда отвела глаза в сторону, не подала и вида, что помнит, нарочно спряталась в толпе.
Почему так поступила тогда, не сказала бы и после. Может, потому, что все очень уж неожиданно получилось; может, потому, что сказать ничего хорошего не могла — но, как бы там ни было, Ганна теперь от души пожалела о своей неприветливости. Мысли ее все время обращались к Параске.
Еще тогда узнала Ганна от Миканора, что Параска учительствует в Глинищах. Теперь услышала от него же, что часто она бывает и в Олешниках, на собраниях, в школе.
Тут Ганна и подкараулила ее, когда та вышла на улицу.
Ганне, правда, не очень повезло: с Параской шел старый человек в свитке, с книгами и тетрадями, но она подошла запросто к девушке, лоздоровалась.
— Не узнаешь, может? — сказала нарочито весело, поприятельски.
— Узнала… — просто, располагающе ответила Параска.
— Давно было…
— Давно…
Пошли, помолчали. Ганна напомнила:
— Собирались в Курени к нам учительствовать!
— Собиралась! Да не пришлось. Назначили в Березовку, А теперь вот — в Глинищи…
Только прошли улицу, вышли в поле, как догнал Миканор. Гаина надеялась, что он свернет или отстанет, но он шел и шел, будто охрана. Ганна посматривала на него с неприязнью — надо ж, принесло не вовремя.
И без того неловкий, он теперь — рядом с Параской — казался Ганне еще более неуклюжим, громоздким.
"Как медведь. А кавалером быть хочет…" — подумала Ганна. Догадывалась, что неспроста Миканор тащится рядом.
То говорили о чем придется, то молчали. День был пасмурный, за желтоватой куделью туч обозначался немощный кружочек солнца, которое никак не могло пробиться, залить дорогу, поле светом. Так же пасмурно, неопределенно было и у Ганны на душе…
— А я тогда, в лавке, подумала, — сказала Параска Ганне с веселой откровенностью, — что признавать не хочешь меня!
Ганна почувствовала себя виноватой.
— Неожиданно получилось все!.. Да и, можно сказать, забыла уже!..