Чувствуя, как ноют плечи, болит все тело от — Евхимовой «ласки», утешалась воспоминаниями о встречах с Василем, радостью встреч, и таких еще недавних, ощутимых, и тех, которые, казалось, давно уже забылись.
И весело и горько было от тех воспоминаний. Что она отдала бы теперь за то, чтобы снова вернуть беззаботное, неразумное счастье, которое когда-то само шло к ней! Чтоб не Евхим, а Василь был рядом — пусть молчаливый, хмурый, недовольный какой-либо неудачей, порой пусть несправедливый, недоверчивый к ней, но все ж — желанный, любимый, родной.
Один любимый, один родной, один на всем свете.
В темной, душной тишине бессонных ночей упорно, неотвязно терзали Ганну мысли-мечты: как бы снова встретиться, хоть на мгновение, хоть одним словом перемолвиться! В горячечном, возбужденном воображении, как сон наяву, возникали добрые, счастливые картины: встретились неожиданно, когда шла по загуменью к своим. Никого кругом. Только он да она; Василь так обрадован, что видно: ждал, не мог дождаться. Стоит, молчит, только жмет руку, так больно жмет, ч го терпеть, кажется, невмоготу. Но ей будто и не больно, пусть жмет, пусть!.. А вот — на посиделках она, прядет с женщинами куделю; зашли несколько мужчин поговорить, и он среди них. Сидит, молчит, не говорит ей ни слова. И она молчит, не глянет даже на него — знает, что женщины следят.
Не смотрит на Василя, а сама все видит. Все понимает, как бы мысли его чувствует. И он все как бы чувствует… Взяла прялку, пошла будто домой… Он чуть погодя — за ней…
Снова — вдвоем, как когда-то у плетня… Темень, дождь моросит, а им хорошо-хорошо…
Мысли-мечты часто останавливал, отрезвлял рассудок, — раздумывая, понимала: напрасны ее надежды, болезненные сны. Напрасны не потому, что за ней следят, что в неволе она, а больше потому, что не волен он.
В такие минуты казалась себе страшно, безнадежно одинокой. Душу охватывало отчаяние, и с обидами, что полнили Ганну, все чаще врывались, овладевали ею, тревожили лихорадочные мысли: кончить все разом, в один момент! Немного страху, минута боли — и ни Корчей, ни муки никакой не будет! Чертово око на Глинищанском озере успокоит сразу!..
За минутами безнадежности и отчаяния приходила вера и решимость: не все еще потеряно! Все можно еще поправить:
свет велик, есть на свете место для ее и Василева счастья!
Разве ж не видит она, что не любит Василь свою Маню!
Позвать, пойти с ним хоть на край света, к счастью своему!!
Как никогда, постылой была ей теперь глушаковская хатамогила. Как в неволе, в плену, окруженной со всех сторон врагами чувствовала себя Ганна изо дня в день. Как и прежде, делала она, что надо было, но делала будто заведенная, полная в душе неприязни и ненависти ко всему, что было глушаковским добром, глушаковской утехой. Не раз, не два кляла она в мыслях Глушаковы сараи, Глушаково гумно, Глушаковых свиней, овечек, Глушаковых собак. Кляла, звала с молчаливого неба погибель на все.
Целыми днями, бывало, не перебрасывалась она ни с кем словом, не смотрела ни на кого. Не пытались заговорить с ней и они, только один Степан неизвестно почему тянулся к ней, не сводил преданных глаз, но она не хотела замечать ни его привязанности, ни его самого.
Так и жили: молчали, когда управлялись в хате, когда работали в хлевах, в гумне, молчали за столом. Всюду и всегда были неприязненными, чужими врагами, которых судьба, будто в издевку, свела под одной крышей.
6
В тот самый день, когда слух о встрече Василя и Ганны проник в хату Глушака, дошел он и до Дятликовых. Первая узнала об этом мать Василя, которой передала нежданную новость Вроде Игнатиха. Обеспокоенная, очень встревоженная, Дятлиха и виду не подала, каким тяжелым камнем легла ей на сердце опасная беда.
Не показывала она тревогу и своим. Только по тому, как посматривала время от времени то на Василя, то на Маню, как следила за ними, можно было догадаться, что гнетет, давит ее беда. Скрывая страх свой, ласково ходила она около Мани; чем только могла, старалась помочь, угодить — будто хотела утешить, смягчить обиду, что нанес Василь.
— Хороший какой! — склонялась рядом с Маней над люлькою с Василевым сынком. — Агу-агу!.. Разумный же какой!.. Такой маленький, а уже понимает, что к чему!.. Смеется! Агу-агу!
Маня, как всегда медлительно, лениво, делала свое, плавно, осторожно носила располневшее тело. Мать Василя, глаз не спускавшая с нее, заглушая тревогу, успокаивала себя: "Не знает ничего"; успокаивала, но успокоение не приходило: чувствовала, что близок час, когда до нее, до Мани, все дойдет. Дойдет, не обминет, и до ее отца, и до нее дойдет.
У Дятлихи прямо из рук все валилось.
За тесной хатой, в которой они еще ютились, тюкали топоры, были слышны мирные голоса плотников: рубили новую хату. Сруб был уже сложен, ставили стропила: смотри да радуйся, кажется — вот-вот можно будет перебраться! А тут вдруг — такое! И если бы ставил стропила другой кто-либо, а то ж Прокоп сам, Манин отец, с Петром, Маниным братом.
И лес возили, и отесывали бревна вместе, вместе рубили, и срубили ж смотри не насмотришься: видная, просторная, на две половины, хата, какой никогда не было бы у них, Дятликов, одних. Нарадоваться не могла за Василя: добился своего, добился, чего хотел, — в люди, считай, вышел; сам вышел и семью всю вывел! И вот — на тебе!.. Забыл давно, думала, Ганну, забыл — и вспоминать не вспоминает; так нет, оказывается, — и не забыл, и не остыл. Снова загорелся, снова потянуло к ней, как на беду! То-то смутный был в последнее время, все скрывал что-то, хозяйствовал без прежней охоты, хмурился, будто сожалел о чем-то! Она гадала, что аа причина, боялась: заболел, может, — так вот она, та хвороба!..
Давно не было у Дятлихи такого беспокойства, как в этот день. То около Мани ходила, то выбегала во двор посмотреть на Прокопа с Петром, на Василя: Прокоп с сыном работали, как и прежде, спокойно, ничего еще не знали. Следила за улицей, за соседними дворами: казалось, кто ни шел мимо, все заинтересованно, насмешливо поглядывали на окна, на сруб, за которым усердствовали мужчины.
Богатого борща наварила, хлеба большую буханку подала, сала добрый кусок достала, нарезала на сковородку. Когда внесла из кладовки потную бутылку самогонки, обтерев фартуком, поставила на стол, Прокоп глаза из-под черных навесов-бровей уставил удивленно.
— Погрейтесь с холоду! — сказала сочувственно, радушно.
Прокоп промолчал, а Петро довольно покрутил головой, засмеялся:
— Расщедрилися нешто вы, тетко! Не входины ли ето собираетесь справить сегодня?
"Ага, входины!" — чуть не вырвался у Дятлихи печальный вздох, но она тотчас же отогнала печаль, пошутила:
— Боюсь вот, чтоб горелка не усохла! — Дятлиха заботливой хозяйкой засуетилась около Прокопа и Петра. — Погрейтесь, труженики вы наши! Холодно ж нешто стало. И до зимы, можно сказать, далеко, а уж так холодно!.. Ето ж и внизу, как дохнет ветер, дак будто пронизывает холодом!.. А там, наверху, дак и околеть, наверно, недолго?..
— Да нет, не очень. Некогда мерзнуть! — весело ответил Петро.
— Все-таки погреться нелишне!
— Да может, что и нелишне…
Только взяли стаканы да чарочки, как мимо окна проплыла фигура — лесник Митя. Лесник не задержался в темных сенях, прошел уверенно, как в своих; уверенно, как в свою хату, вскочил перед ним желтый, с ободранными боками лесников пес.
Митя переступил, пригибая голову, через порог, сказал:
"Помогай бог!" Не дожидаясь приглашения, поставил ружье в углу возле печи, смачно крякнул:
— Как чуял, в самый раз!
— Ага. Угадал, Митечко!
Василь встал, уступил ему место поближе к углу, пододвинул свою чарку. Преспокойно, как дома, полез Митя за стол: почти своим человеком стал с той поры, когда начал заготавливать Василь лес на хату.
Спокойно, важно ступая, отправился под стол и лесников пес.
В другое время Дятлиха, угощая Митю, только удивлялась, как он пьет не пьянеет, только что лицо будто темной кровью наливается; удивлялась, жалела втайне, сколько водки, добра ни за что пропадает. Сегодня ж она и на него смотрела иначе, чем всегда: язык у лесника дурноватый, поганый; того и гляди, спьяна ляпнет о том, чего боишься!