Когда он отправлялся дальше, рядом зачастую шли несколько мужчин, женщин, стайка любопытных малышей — провожали. За крайними хатами таратайка снова катилась песчаными колеями, вбегала еще в одно болото. По сторонам снова менялись заросли сизоватых лозняков да поблескивающего ольшаника, снова ядовито зеленела ряска, тепло, тлетворно пахло болотом. Трещали сучья под мелко подрагивающими колесами, курилась пыль — рыжая, торфяная.
Сразу у обочины гати млела трясина, зыбкая, зеленая, с буйной травой; ступи — и не выберешься, затянет, засосет навек. Долго тянулись то купы зарослей, то высокая мокрая трава, то ряска с лягушками, то черный, осклизлый валежник. Болото — зеленая погибель — сколько видит глаз, на много километров, до синей полоски кудрявого леса.
Время от времени болото сменял лес, такой же мокрый, с болотной травой, с осклизлым валежником. В нем еще острее чувствовался смрад гнили, еще назойливее лезло в глаза, в уши комарье, что набрасывалось целыми тучами.
Болото, мокрый лес, снова болото; островки, даже песчаные, встречались редко, исчезали как-то очень уж скоро.
Иной раз лес обступал понурый, черный, с такими зарослями, что солнце не могло пробить, с таким густым сплетением вверху, что не было видно неба. Становилось среди — бела дня темно, как вечером. Дорога была уже будто и не дорога, а пещера. Сколько ни знавал Апейка таких дорог, а чувствовал, как что-то сжимается и чернеет и в его душе, как берет непонятная тоска, смутная тревога. Когда ехал с ним исполкомовский возница Игнат, Апейка замечал, что и у того пропадает обычная дорожная сонливость, в глазах появляется беспокойный блеск. Оглядывается невольно.
Грозно, зловеще обступали огромные ольхи, березы, осины, иногда дубы, что сжимали убогую дорогу, заставляли ее вилять и туда и сюда. То там, то тут колеи исчезали в лужах, вода в них была тоже черная, как деготь. И час, и другой шли мимо, давили с обеих сторон могучие комли, черно нависали ветви, — казалось, никогда уже не будет ни поля, ни солнца. Но наконец впереди меж деревьев проблескивало что-то веселое, а вскоре слепили глаза вольный простор, радостное небо, облака.
2
Во всем районе не было теперь села или даже хуторка, куда хотя бы раз не наведался Апейка.
Еще в первые поездки свои по району Апейка заметил, что люди в разных местах жили не одинаково, что те, кто жил подальше от реки, меж болот и лесов, во многом рознились от знакомых сызмалу земляков — жителей песчаной надприпятской деревеньки. Рознились и некоторыми обычаями, рознились наречием: вдруг заметил, что в близких, можно сказать, соседних селах по-разному произносили одни и те же слова, будто разговаривали на разных языках! Удивительно было слышать, как мужчины или парни одного села потешаются над языком тех, что жили у того же болота, с другой стороны его! Потешались, хоть у самих речь была странная, хоть те, с другой стороны, также подсмеивались над ними! Апейка, доискиваясь разгадки такого чуда, предполагал, что это была, должно быть, память далекой давности, когда деревеньки на своих островах среди трясины жили еще более разрозненно.
Кое-где среди полешуков встречались поляки и евреи. Поляки, заметил Апейка, селились вместе возле местечек, на окраинах; евреи же, кроме тех, что осели в местечке, жили по одному, по двое чуть не в каждом большом селе, вблизи от дороги. Поляки копались в земле. Евреи тоже нередко пахали и молотили, но чаще кормились ремеслами — кузнечным да портняжным. Многие занимались торговлей. Любили землю эту и цыгане: не в диковинку было Апейке видеть то телеги-будки на гатях, то шумливые таборы на выгонах. Не раз самого какая-нибудь навязчивая чернявая молодица хватала на дороге за руку, набивалась рассказать, что ждет его…
И поляки, и евреи, и цыгане были тут своими людьми.
Поляки часто роднились со здешними; евреи мирно покуривали на завалинках вместе с полешуками; почти в каждом селе находилась хата, которая давала цыганам тепло и приют на всю долгую зиму. Они все: и поляки, и цыгане, и евреи — легко уживались с давними обитателями этой нещедрой земли.
Район был, как вычитал Апейка в одной краеведческой книжке, "довольно однородный". Апейка читал книжку уже тогда, когда обстоятельно присмотрелся к району, и в словах про «однородность» почувствовал будто иронию. Ему показалось — ничего не было более далекого от истины, чем эта «однородность»! Уже то, где жили, в каком месте, во многом различало людей. Его земляки, что умели смолить лодки и закидывать в припятские затоны сети, не во всем были похожи на тех своих братьев, избы которых лепились вдоль шляхов, которые с весны до зимы только и копались на своих переделенных, перемеренных полосках. Люди на шляху тоже бывалые, привычные к близким и далеким гостям. Не редкость здесь грамотный человек, почти в каждом большом селе — школа, учителя. Все же люди здесь не так громкоголосы, не так непринужденны. Этим лодка да сеть — как чудо, эти не верят в нежданную удачу, когда за один день можно разбогатеть. Может, потому и торгуют так тихо, осторожно, степенно и дальше юровичского базара выбираются редко.
Приречные же — подвижны, и в Наровле их встретить можно, и в Мозыре. и за Мозырем. Легко приобретают и легко тратят.
Земля у реки большей частью песчаная, неблагодарная.
Тех же, что около шляха, она подводит редко, ей больше верят, старательнее обрабатывают. Здесь земля извечных пахарей, вековых плугарей…
У тех, что за чащами, за болотами, во многом и свое особенное житье, и свои характеры. За болотами земля обычно плохая, люди держатся за лес, ищут спасения в нем.
С ягодами, орехами, грибами запасают на зиму желуди: целыми горами ссыпают в сусеки. Желуди любят свиньи, желуди толкут на муку: хлеб там редко без желудевой примеси.
Бывает и только из желудевой муки. Он в горле — как глина, в животе что кирпич. За болотами школ меньше и учителей меньше, из-за болот люди редко выбираются в свет. Там не удивительно встретить женщину или парня, которые никогда не видели ни паровоза, ни парохода. Там больше всего темных, больных лихорадкой, чахоточных, там самые недоверчивые, диковатые взгляды…
"Довольно однородный…" Тот, кто писал книжку, интересовался этнографией, он рассказывал об этнографическом составе населения района. Его не интересовало — он "имел право" обойти — главноег что определяло положение людей в обществе, — состояние их хозяйства; главное, что бросалось прежде всего в глаза бывшему крестьянскому парню и теперешнему председателю райисполкома. Не только по обязанности, а прежде всего из душевных побуждений выяснял Апейка, какое у человека хозяйство: сколько земли — пахоты, сенокоса, леса (был еще, случалось, «свой» лес); сколько едоков в семье, сколько трудоспособных; сколько лошадей или быков — какое тягло; сколько коров, овец, свиней. Не безразличный, не формальный, человеческий интерес толкал его дознаться не только о том, сколько земли и сенокоса, но и каких; и кто те едоки в семье, что не работают; и какой конь, корова — какая польза от них. Разные ведь земли и кони бывают — знал он не из учебников, а потому, что поисходил эти всякие земли, поизъездил, понаработался на всяких конях. И еще не забыл ни разу спросить: не служит ли кто из сыновей в Красной Армии, где и кем, — не забыл не только потому, что знал, как много значит парень в хозяйстве, а и потому, что помнил, уважал армейскую службу; хотел, чтобы все помнили: армия — это армия, парень не на гулянке, а на государственной службе, служит народу. Значит, почет и ему, и его родителям, и братьям. Почет и уважение.
Видел Апейка, что и зажиточные и бедняки не все были на одну колодку. Были среди зажиточных богатеи-кулаки, пиявки, что только и жили чужой кровью, чужим потом, а были и такие, где достаток приобретался тем, что семья вся — из подросших, работящих девчат и парней, которыми правит суровый, беспощадный командир — отец. Отец-монарх, отец-каторжник, командир каторжной команды. Были и такие, у которых только числилось земли больше, чем у других; но потому, что земля их желтела песочком, зажиточные такие в действительности напоминали голых королей.