Позже, часов в десять, отправлялись в бар при Казино, чтобы тянуть коктейль. По пятницам веселая толпа толкалась в узком зале, и восемь табуретов перед прилавком брались приступом. В остальные дни, наоборот, бар был пуст, и только завсегдатаи назначали там свидание друг другу, чтобы поболтать на свободе. Ничем не занятые бармены внимательно прислушивались к разговорам и время от времени вмешивались в них с изумительной беззастенчивостью провансальцев, наивных людей, в чьем словаре слово скромность попросту отсутствует.
Кончив сосать коктейль, они отправлялись на угол Интендантской улицы дожидаться трамвая, который отходит от вокзала в половине одиннадцатого. И здесь тоже они находились на дружественной территории. Весь вагон внутри, задняя площадка и передняя площадка были переполнены мурильонцами, возвращавшимися к своим пенатам. А Мурильон не так велик, чтобы там можно было прожить шесть недель и не узнать всех туземцев. Селия, садясь с грехом пополам отчасти на скамью, отчасти на колени к своим соседям, видела вокруг одни знакомые лица. Все обменивались улыбками и поклонами. Только замужние женщины, не без сожаления притом, держались в стороне от этого дружественного общения. Их связывало их достоинство, и они сидели в своих углах, чопорные и застывшие, но в них было куда больше зависти, чем презрения. «Эти дамы полусвета, моя дорогая!.. Их любовники готовы ради них разбиться в лепешку. Вот эту звать Селией. А маленький гардемарин рядом с ней на этой неделе заплатил за платье, которое она сшила у моей портнихи. Умопомрачительное платье, дорогая: последний фасон, короткое болеро, длинная облегающая туника и юбка широкая-широкая!.. Я просила такое же платье у моего мужа: он отправил меня к черту».
Здесь все знали друг друга. И даже молоденькие девушки, все равно, принадлежали ли они к высшему свету или к крупной или мелкой буржуазии, прекрасно знали по именам всех куртизанок и имена их любовников, и все их похождения, и все выходки, – точно так же, как куртизанки с такой же точностью знали имена всех девушек, и имена их женихов, и всех ухажеров, и все сплетни. И если в мурильонском трамвае они не обменивались ни улыбками, ни поклонами, это не мешало им поглядывать друг на друга без тени враждебности.
И трамвай, несмотря на свой тяжелый груз, быстро мчался в благоприятном безлюдии спящего города. За бульваром Кунео вилла Шишурль поворачивала свой голубой фасад лучам луны, которая серебряным серпом висела над Большим Рейдом; и черное, как грифельная доска, небо, и лазоревое море окрашивали голубой фасад в коричневый цвет.
В спальне постель уже ожидала любовников. Но они ложились не сразу. Несмотря на то, что стояло уже начало декабря, ночи были еще теплы и ясны. Они садились на террасе или в китайской беседке в саду. И долго они сидели при свете звезд, сначала болтая, потом молча.
Устав наконец, или когда порыв ночного ветра заставлял вздрогнуть плечи молодой женщины, или когда благоухание этих плеч вызывало дрожь в молодом гардемарине, они возвращались в дом. Рыжка, которую терпеливо обтесывал Пейрас, не лишенный упорства в таких делах, больше не забывала зажигать лампы в положенное время. Ванная была освещена. Пейрас не входил туда, предоставляя своей любовнице раздеться одной и совершить без свидетелей ночной туалет. И эта деликатность, простая и вместе с тем столь редкая, всякий раз наполняла ее новой благодарностью.
Рано утром, запечатлев на лбу спящей последний скромный поцелуй, мичман удалялся на цыпочках. Острый рассветный воздух сушил на его щеках влажность любовного ложа, выгоняя из его усов запах женщины, которым они были еще пропитаны. В трамвае молоденькие работницы дули на свои окоченевшие пальцы и лукаво поглядывали на синие круги под глазами господина, дремлющего на скамейке, и внезапно краснели, вспомнив, что под их собственными глазами были, без сомнения, такие же синие круги.
На Кронштадтской набережной баркасы с хлопающими на ветру флагами ожидали запоздавших офицеров. И на броненосцах под звуки рожков уже поднимались трехцветные вымпела, сопровождаемые положенным салютом.
Глава седьмая,
в которой влюбленная Селия беспокоится, грустит и скучает
Один из трех дней Бертран Пейрас, которого удерживала на борту ночная вахта, не съезжал на берег. И Селия в течение тридцати шести часов «чувствовала себя вдовой».
Тридцать шесть часов, оттого что мичман, покинув любовницу ни свет ни заря, возвращался в семейное лоно только на следующий день в сумерки. Эти тридцать шесть часов казались Селии очень долгими. Моряки совсем не обременительные мужья, и женам, которых обуревает дух свободолюбия, нечего желать лучшего. Но зато они чрезвычайно неаккуратные любовники, и их любовницам есть на что жаловаться, если только эти последние не принадлежат к мужененавистницам и не любят спать в одиночестве.
По этой ли причине или по другой, но Селия считала себя очень несчастной; так что в один декабрьский день маркиза Доре, неожиданно войдя в гостиную виллы Шишурль, застала свою протеже плачущей от огорчения.
– Ну вот! – авторитетно заявила эта многоопытная женщина. – Что еще стряслось? Фасоль никак не хочет дойти сегодня?
Селия выразительно пожала плечами в знак того, что сегодняшняя фасоль интересовала ее ничуть не больше, чем вчерашняя фасоль или фасоль завтрашняя, – к сожалению.
– Послушайте! Скажите мне в таком случае, какая беда приключилась?
– Все нехорошо, – прошептала плачущая женщина. Она вытерла глаза платком, который и так уже был достаточно влажен.
– Все, – сказала маркиза, – это ровно ничего не значит. Объясните, пожалуйста, голубчик. Пейрас?..
Селия кивнула головой:
– Да, раньше всего! Пейрас!.. Его здесь нет, вы видите сами.
– Но он сегодня на вахте?
– Да.
– Ну так что же?
– Так что я совсем одна, Доре. И это само по себе совсем невесело.
– Нет. Скажите пожалуйста!.. Это и составляет все большое горе?
– Да, это. И все остальное.
– Да говорите же! Что остальное?
– Все.
Скорбная голова грустно качалась.
– Все, Доре. О, я знаю, вы скажете мне, что я глупа, что плачу сегодня, оттого что сегодняшний день ничуть не хуже вчерашнего. Вы правы. С тех пор, как это продолжается, я должна бы привыкнуть – привыкнуть плакать. Но в Париже я была все время занята, я была поглощена работой. У меня не было и пяти минут за день, чтобы подумать. С утра до вечера приходилось бегать то сюда, то туда, одеваться, раздеваться. А окончив работу, я чувствовала себя такой усталой, что у меня не было сил даже снять корсет, и я падала на кровать. Я спала, как животное, не думая ни о чем. Здесь же я могу думать. А думать совсем невесело.
Посетительница подперла кулаком щеку.
– Невесело, разумеется.
– Вовсе не весело! Послушайте, вот о чем я не могу перестать думать, как я ни стараюсь. Вам двадцать пять лет…
– Да, двадцать пять. Немного больше двадцати пяти.
– Скажем, двадцать шесть. Мне двадцать четыре. Это все равно. И вы, и я, мы молоды.
– Слава Богу!
– Мы молоды. Но настанет день, Доре, когда мы будем старухами. А что делать старой деми-монденке?[11]
– О! Черт возьми! Если у вас часто бывают такие мысли!..
– О Доре! На что годится состарившаяся дама полусвета, которая перестала нравиться мужчинам? Ведь ей тоже нужно пить, есть, спать, нужно не слишком зябнуть зимой. У других женщин по-прежнему остаются их мужья, дети, семьи. А у нас что? больница, не так ли? А если… Если больница переполнена? Совсем невесело, бедняжка моя.
Она уронила голову на руки.
– Совсем невесело!.. Ах, Доре, Доре… Те, которые могли бы жить по-другому, и которые сделались такими, как мы, совершили страшную глупость. Быть может, вы не могли. А я могла.
Носовой платок был теперь только комочком батиста, насквозь пропитанным горькой влагой. А речь походила на ужасную и достойную сожаления икоту.