— Нет. Мысль! Она не материальна, как же можно создать из нее материальные предметы?
— Но, Сэм, я же говорю не о человеческой мысли, я говорю о себе подобных, о мыслях богов.
— Ну и что? Какая тут разница? Мысль это мысль, и этим все сказано.
— Нет, ты ошибаешься. Человек ничего не творит своей мыслью, он просто наблюдает предметы и явления внешнего мира, сочетает их в голове; сопоставив несколько наблюдений, он делает вывод. Его ум — машина, притом автоматическая, человек ее не контролирует; ваш ум не может постичь ничего нового, оригинального, ему под силу лишь, собрав материал извне, придать ему новые формы. Но он вынужден брать материал извне, а, создать его он не в состоянии. В общем, человеческий ум не может творить, а бог может, не подобные могут. Вот в чем различие. Нам не нужны готовые материалы, мы создаем их — из мысли. Все сущее было создано из мысли, только из мысли.
— Своей мыслью я могу создать только воображаемых персонажей своих романов, — говорит Марк Твен.
— Твои персонажи живее и реалистичнее всех живших, живущих и тех, кто придет им на смену.
— Это все слова, всего лишь слова!
— Ты неисправимый материалист, мой друг, ты веришь только тому, что можешь пощупать. Будь по-твоему!
И тут перед изумленным Марком Твеном из пустоты возникает его двойник в виде совершенной оболочки тела, зыбкой, как мыльный пузырь, переливающейся всеми цветами радуги; потом составляется и укрепляется скелет, облекается в плоть, одежды. Марк Твен осторожно прикасается к нему рукой, как будто боится проткнуть насквозь.
— Но послушай, Никола, он что — из плоти и крови?
— Да, но это лишь видимость, его плоть и кости — фикция, созданная мной. Я высвободил твой дух и дал твоему второму «я» независимое существование.
— Мое второе «я»?!
— Вот уж не думал, что мне придется объяснять тебе еще и это! Кому как не тебе знать, что в тебе одновременно сосуществуют две личности. Одна — твоя Будничная Суть, она вечно в делах и заботах, преимущественно о деньгах, — усмехается Тесла, — другая — Суть Грез, у нее нет обязанностей, ее занимают лишь фантазии, путешествия, приключения. Когда Будничная Суть бодрствует, она спит; когда Будничная Суть спит, Суть Грез заправляет всем, и делает что ей вздумается. У нее больше воображения, чем у твоей Будничной Сути, а потому ее радости и горести искренней и сильней, а приключения, соответственно, — ярче и удивительней. Но, как ты сам понимаешь, она лишена плоти, она — только дух. Участь Будничной Сути тяжелей, ее существование тоскливей, ей никуда не деться от плоти, плоть ее обременяет, лишает свободы; мешает ей и собственное бедное воображение.
— Так ты — это я? — обращается Марк Твен к своему двойнику. — Моя лучшая, идеальная, восторженная, вдохновенная половина?
— У нас нет личности, определенной личности, каждый из нас — Совокупность личностей, — как-то излишне серьезно говорит двойник, разваливаясь в свободном кресле, — мы честны в одном сне и бесчестны в другом, мы храбро сражаемся в одной битве и бежим с поля боя в другой. Мы не носим цепей; они для нас нестерпимы; у нас нет дома, нет тюрьмы, мы жители Вселенной; мы не знаем ни времени, ни пространства, — тараторит он, как затверженный урок, — мы живем, любим, трудимся, наслаждаемся жизнью; мы успеваем прожить пятьдесят лет за один час, пока вы спите, похрапывая, восстанавливая свои распадающиеся ткани; не успеете вы моргнуть, как мы облетаем вокруг вашего маленького земного шара, мы не замкнуты в определенном пространстве, как собака, стерегущая стадо, или император, пасущий двуногих овечек, мы спускаемся в ад, поднимаемся в рай, резвимся среди созвездий, на Млечном Пути. О, космическое пространство — безбрежный океан, простирающийся бесконечно далеко, не имеющий ни начала, ни конца? — с ностальгической грустью говорит двойник. — Мрачная бездна, по которой можно лететь вечно со скоростью мысли, встречая после изнурительно долгого пути радующие душу архипелаги солнц, мерцающие далёко впереди: они все растут и растут и вдруг изрываются ослепительным светом; миг — ипрорываешься сквозь него, и они уже позади — мерцающие архипелаги, исчезающие во тьме. Ах, чего только я не видел! — оживляется он. — Таких чудес, такого буйства красок, такого великолепия человеческий глаз не воспринимает. Чего только я не слышал! Музыка сфер… Ни один смертный не выдержит и пяти минут такого экстаза!
— Это — я? — недовольно говорит Марк Твен. — Я себе такой не нравлюсь. Никола, а нельзя ли его — того, на Млечный Путь?
— Благородный хозяин! Ты угадал мое самое сокровенное желание! — вскрикивает радостно двойник. — О, человеческая жизнь, земная жизнь, скучная жизнь! Она так унизительна, так горька, человеческое честолюбие суетно, спесь — ничтожна, тщеславие — по-детски наивно, а слава, столь ценимая человеком, почести — боже, какая пустота!
— Может быть, сразу к чертям в пекло? — раздумчиво спрашивает Тесла.
— Как ты жесток, Никола! Это же живая душа, моя, между прочим, душа, зачем вот так сразу — к чертям в пекло?
— Не питай пустых надежд, Сэм! Чему быть, того не миновать. Еще десяток лет и… А что такое десять лет по сравнению с вечностью? Всего лишь миг. Со временем ты это поймешь. Ты еще здесь? — оборачивается Тесла к двойнику. — Вставай и улетучивайся!
Двойник радостно вскакивает, но, как никто, понимая желания и мысли хозяина, не спешит и делает все нарочито медленно, как опытная стриптизерша, вернее, стриптизер. Вот это Зрелище так зрелище! Сначала его одежды истончаются настолько, что сквозь них просвечивает тело, потом они растворяются в воздухе, как туман, и двойник остается нагим (Марк Твен при этом морщится, как будто впервые видит себя обнаженным); тем временем плоть двойника тает на глазах, сквозь нее уже просвечивает скелет с распухшими суставами, так что Марк Твен непроизвольно тянется к коленям и начинает их разминать; затем исчезают и кости, и остается лишь пустая форма, оболочка, зыбкая и эфемерная, переливающаяся всеми цветами радуги; сквозь нее, как сквозь мыльный пузырь, просвечивает мебель; затем — паф! — и она исчезает!
— Бог с тобой! — напутствует двойника Марк Твен и, хитро взглянув на друга, вдруг затягивает песню низким протяжным голосом, наполняющим комнату и волнами плывущим к небесам.
Как далеко отсюда отчий дом,
У Суон-реки, у Суон-реки,
Но сердцем я и поныне в нем,
Там доживают век свой старики.
И так — строфа за строфой — живописует он бедный покинутый дом, радости детства, черные лица, дорогие для него, которые он больше никогда не увидит. И само его лицо, отрешенное и печальное, как будто чернеет. Чарующая магия музыки совершенно преобразует и сидящего напротив надменного верзилу, все высокомерие сходит с него, он становится прекрасен и человечен, как сама песня. Все вокруг тоже меняется, комната исчезает, кресла превращаются в скамью из толстых досок, ковер на полу — в траву, камин уплывает вдаль, оборачиваясь бревенчатой хижиной под раскидистыми деревьями, все это обволакивают нежным светом летние сумерки. Песня стихает, растворяется, рассеивается в воздухе, и вместе с ней рассеивается и тает в воздухе видение, комната обретает былой вид, в камине вспыхивает огонь.
— А, я вижу слезы в твоих глазах! — удовлетворенно восклицает Марк Твен. — Не так уж ты бесчувствен, небожитель!
— Ты же знаешь, я не могу без слез слушать эту песню, — говорит Тесла.
— Твои слезы мне дороже аплодисментов. Когда ты плачешь, я вижу перед собой человека. Впрочем, что я говорю! Этой песней я бы выжал слезы даже из глаз деревянного идола.
— Да, вы люди, и особенно ты, мой друг, бываете поразительно проникновенны при всей ограниченности вашего знания и низменности помыслов.
— Ты не очень высокого мнения о роде человеческом. Жаль, что ты принадлежишь к нему помимо своей воли.
— Но, друг мой, ведь я ни разу не обмолвился, что принадлежу к нему, не правда ли? При этом я полагаю, что род человеческий по-своему хорош, если все принять во внимание. Уверяю тебя, что я отношусь к человечеству даже лучше тебя. Ты вспомни, что тут недавно вещал твой двойник, а ведь он — это ты, твоя вторая суть. Я же отношусь без всякого предубеждения как к роду человеческому, так и к насекомым другого рода, я не питаю к ним ни зла, ни отвращения. Мне давно знаком род человеческий, и — поверь, я говорю от чистого сердца — он чаще вызывал у меня жалость, чем стыд за него. Более того, мой интерес к человечеству подогревается тем, что в других мирах нет ничего подобного, человечество — нечто единственное в своем роде. Оно во многом чрезвычайно забавно.