В ПОДВАЛЕ
Мой первый настоящий друг жил в Краснодаре, в точно такой же, как у моей семьи, квартире, двумя этажами ниже. Его звали Саша, и мои родители, особенно отец, относились к нашей дружбе с одобрением. Саша не был малолетним сорвиголовой, из которого потом мог бы вырасти дворовый хулиган, а позже – матерый уголовник. Саша тоже рано научился читать, говорил, в отличие от меня, медленно и очень рассудительно, как взрослый, был на полголовы выше меня, его черные, цвета вороного крыла короткие волосы были всегда аккуратно причесаны, старые поношенные брючки – чисты, и даже белые кроссовки, которые он носил, казалось, с самого рождения, выглядели опрятно. Когда я в очередной раз приходил домой весь в грязи, потный от беготни и с всклокоченной шевелюрой, отец качал головой и призывал меня брать с Саши пример.
– Может, вообще больше не стирать ему одежду? – спрашивала мать, недоуменно глядя на меня. – В Греции мальчики ходили совсем без одежды, это было красиво, это было гармонично! Ах, надо почитать тебе мифы Древней Греции, это прекрасно, прекрасно!
В действительности все получалось ровно наоборот: Саша всему учился у меня. Учился ездить на велосипеде. Учился целыми днями просиживать во дворе, швыряя камни в песок и наблюдая за ямками, которые они в нем взрывали. Я учил его не любить оружие и пластмассовые воплощения героев мультфильмов – потому что мои родители никогда мне этого не покупали, возможно, по идейным соображениям. Однажды Саша принес во двор ящик, полный пластмассовых пистолетов, танков, разноцветных Спайдер-, Супер– и X-менов, Черепашек Ниндзя и даже чудесный, привезенный каким-то родственником – эмигрантом из Америки меч с прозрачным клинком, в темноте светящийся зеленым, синим, желтым или красным. Я с минуту смотрел на все это яркое, китайско-тайваньское великолепие, подумал о том, что Сашины родители, наверное, намного богаче моих, и что они, должно быть, любят сына гораздо больше. Потом молча взял ящик, отнес в сырой прохладный подвал нашего дома, где не торопясь расставил на бетонном полу игрушки и казнил их с помощью тяжелой металлической палки, которую с трудом поднимал над головой, а потом тяжело опускал. Палка глухо, сдавленно звенела, наполняя руки ледяной вибрацией, а Саша, покорно повторяя по слогам слово «раз-о-ру-же-ни-е», подносил все новые фигурки и
отодвигал ногой в сторону цветную пластмассовую крошку. Только в конце нашего скорбного труда, когда дело дошло до прозрачного меча, Саша заколебался и тоскливо посмотрел на меня, на мою палку, а потом – на опустевший ящик.
«Давай, а то разоружение не получится!» – непоколебимо сказал я, выхватил свободной рукой игрушку из его размякшего, пухлого кулачка и швырнул на пол. Я был уставшим и, несмотря на холод, покрылся легким, водянистым детским потом. Последних сил хватило только на то, чтобы легонько приподнять мое железное оружие и уронить его на оружие пластмассовое. Палка, зазвенев и запрыгав на полу, ледяной металл на ледяном бетоне, высекла маленькую, но яркую и горячую искру. Клинок меча раскололся пополам, украсившись вместо тупого закругленного конца острым рваным разломом.
Еще мы с Сашей рисовали комиксы: приносили в подвал фонарик, расставляли ящики, на них водружали пачку бумаги и коробку фломастеров. Я не умел рисовать и особо не старался. Людей я изображал в виде комбинаций прямоугольников различной длины и ширины, увенчанной сверху овалом с рожицей – головой. Люди различались у меня главным образом цветом одежды и ростом, у женщин были длинные волосы. Зато на один лист примерно с восемью картинками я тратил не больше минуты, так что на создание целого криминального сюжета с погонями, выстрелами, драками и даже небольшими лирическими отступлениями у меня уходило полчаса. Мы с Сашей вместе рассматривали мои творения, смеялись, обсуждали моих героев, потом Саша брал стопку бумаги, фломастеры и начинал основательно, склонив набок голову и накладывая штрихи как художник, которого мы видели в одной детской передаче про живопись, копировать мой сюжет. Он допускал вариации, придумывал своих героев, наделял их разными лицами, плоским картинкам погонь придавал перспективу, в перестрелках тщательно прорисовывал детали пистолетов, изображал отлетающие гильзы, искры, выбиваемые пулей, попавшей в стену; в моих комиксах не было крови, и Саша сохранял со мной в этом вопросе солидарность. Закончив рисовать, мы тщательно укладывали фломастеры в коробку и устраивали перекур. Я доставал старую пепельницу, когда-то кем-то забытую, Саша снова вытаскивал из коробки два фломастера, стараясь придать своим действиям
максимальную правдоподобность – минуту назад это была упаковка фломастеров, а пачки сигарет здесь не было. Теперь фломастеры исчезали, а появлялись сигареты. Саша подавал мне фломастер, зажимал в зубах другой, а я, обращаясь к нему и воображаемым друзьям, сидящим здесь же, говорил: «Закурим, ребята!» – и подносил воображаемую зажигалку сначала к сашиному фломастеру, потом, по кругу, к сигаретам «ребят», а потом – к своей.
Воображаемый сигаретный дым летал под потолком, клубился в свете, льющемся через маленькое окошко, желтом мерцании фонарика, и, должно быть, его запах был приятен – запах взрослой жизни, отцовских костюмов, «я приду с работы поздно», «еще надо обсудить кое-что насчет декабрьских поставок», запах дерева больших круглых столов или высоких столиков, за которыми взрослые стоят в кондитерской и просто курят и смотрят в окно на улицу. Наши сигареты пахли совсем не так, как потом воняли десятки узких трубочек с маленьким горячим огоньком на конце, пробивавших прелое марево берлинских кафе, и заставлявших меня снова и снова вспоминать детство. Саша, закончив инженерный факультет, сидел без работы, пил в одиночестве водку и болел раком легких, мучился, кривился, каждый вечер заходился над своим стаканом мучительным кашлем. В нашу последнюю встречу мама рассказывала мне, что видела его и жить ему осталось, кажется, не больше года. Я, не выкуривший в жизни ни одной настоящей сигареты и почти ничего не пьющий, кроме легких коктейлей и мартини, кивал, вспоминал наши фломастеры и улыбался уголком рта: Саша был прилежным учеником, а я – хорошим учителем.
В тот день, ранней весной, в день появления последней моей фотографии, которую мне суждено было увидеть, когда на улицах появлялся первый робкий солнечный свет, а в нашем подвале еще стоял холод, нас нашла мама. До этого она не знала, где мы прячемся, и думала, что сидим у Саши дома. Как правило я старался сам приходить домой к обеду, чтобы не заставлять маму искать нас и не обнаруживать наш тайник. Тогда же я не успел явиться вовремя, мать терпеливо ждала, потом пошла домой к Саше, и, не застав меня там, пошла искать на улице. Но этому предшествовало другое событие: в наш подвал забрела собака.
Это случилось как раз во время нашего «перекура», когда, изрисовав очередную пачку бумаги, мы неторопливо подносили фломастеры ко рту, а потом стучали ими по краям пепельницы. Собака была неопределенной породы, должно быть лохматая дворняга, с
примесью какой-то овчаркиной
крови.
Она
была невысокая,
кривоногая и грязная, хотя на ее шее сквозь немытые клочья шерсти был виден коричневый ободок ошейника. Саша сразу узнал собаку: она жила в двадцатой квартире и знаменита была тем, что сама ходила гулять. Хозяева, полуспившийся электрик и толстая, вечно пахнувшая дешевым подсолнечным маслом жена просто открывали дверь квартиры и выпускали ее. Собака стояла у лифта и ждала, пока кто-нибудь не поедет вниз. Тогда она заходила в лифт, нюхала узкую щель между дверьми, в которой мелькали этажи, выходила на первом и шла гулять. Нагулявшись, она заходила в дом и ждала на лестничной клетке лифта наверх. Жильцы, как правило, узнавали ее и высаживали на нужном этаже.
Я никогда не заходил с ней в лифт, и если видел, что она дежурит на этаже, ждал, пока придет кто-нибудь другой и уедет с ней. Я панически боялся собак. Я не боялся, что меня укусят, и снисходительно-успокаивающая фраза хозяев «не бойся, она не кусается» нисколько на меня не действовала. Одна мысль о том, что это животное может прикоснуться ко мне, потрогать меня влажным носом или лизнуть отвратительно-розовым шершавым языком, мокрым от клейкой и нестерпимо вонючей слюны, заставляла меня дрожать и наполняла тяжелой, вязкой тошнотой. Ехать с собакой в лифте, чувствовать ее дыхание, движение ее боков, видеть приоткрытую пасть, и все так близко, почти на уровне собственного лица – эти полминуты всегда были для меня тяжелейшим испытанием.