Литмир - Электронная Библиотека
A
A

БЕЖЕНЦЫ

Опять беженцы! Из осеннего леса вернулись к бывшим своим домам. По грязи идут босые дети. Вместо лиц — серые комочки, у старух — жилистые натруженные ноги. В узелках несколько вареных картошек, ржаные корки, отруби с древесной размельченной корой. У иных голова покрыта тряпицей, у детей — старушечьи платки с каймой. Под платками — ветхие платьица или изношенные отцовские пиджаки, драные, прожженные огнем лесных костров; лица серьезные, без улыбок, без любопытства. Нет в них радости, нет света

На сгоревшем дворе у поваленного столба старуха берет пятилетнюю девочку за руку, дает ей узелок и наказывает посидеть, а сама берег в руки нож и пытается настрогать щепы. Я подхожу к девочке, сую хлеб. Глаза у нее серые, дикие… Рука ее холодная, как ветка весеннего дерева. Она смотрит на меня из-под рваного платка. Я догоняю своих, ветер выжимает из глаз какие-то странные капли, и преследуют эти серые русские глаза.

И тогда, как причуда памяти, приходят слова народной песни…

Ходила сиротинка
По чужому полю,
Искала сиротинка
Батюшку родного,
А нашла студену воду
В рубленом колодце.
«Всколыхнись, вода,
Подымись, волна,
В рубленом колодце —
Откликнись, мой батюшка,
На чужой сторонце».
Не всколыхнулась вода
В рубленом колодце,
Не откликнулся батюшка
На чужой сторонце.
Зима… Полусожженная деревня…

Снег, серый от пепла, и ветер крутит этот серый снег вдоль дороги до самой околицы, где стоят виселицы. Их девять.

Три молодые женщины, полураздетые, со слепыми лицами и с голыми посиневшими ногами, головы их с разметанными волосами присыпал белый снег, над ними — светлое подслеповатое небо. У одной из женщин рука сложена и прижата к сердцу, она точно примерзла к ее груди, и пальцы были неестественно широко растопырены. У другой, тоненькой, хрупкой девушки, широко открыты белесые слепые глаза. У третьей женщины на обнаженной спине — багровая звезда.

И еще шесть виселиц… Мужчины в ватниках и рубахах, среди них молодой парень с русым чубом, в косоворотке. Здесь, у виселиц, я увидел Серегу Поликарпова с нашего двора. Я знал, что он санитар, что держался он молодцом, но встречались мы редко. В нем еще много осталось от московского подростка, санинструктор опекал его, и это ему не нравилось. Сейчас же я едва признал в нем прежнего Серегу: глаза его красноречивее слов говорили о пережитом. Я отвел его подальше от виселиц:

— Пойдем, пойдем, Серега!

* * *

Дивизия наша с февраля стояла в обороне. Строились дзоты, блиндажи, траншеи, ходы сообщения. Саперы минировали подходы к переднему краю. «Царица полей» — пехота глубоко вгрызалась в землю Под вой зимних ветров солдаты долбили промерзшие склоны балок и холмов, и я с горечью думал о том, что теперь придется провести здесь не одну, наверное, неделю. А там, впереди, сколько еще было нашей земли, ожидавшей освобождения!

Весна не принесла перемен. Выдавались спокойные, ясные дни, когда медленно тянулись на север караваны птиц. Затишья сменялись военными тревогами. Немцы пытались атаковать. Но позиции наши были укреплены, зимние труды не пропали даром. Дивизион помогал отбивать вражеские атаки, в иные дни все батареи вели огонь по пехоте и танкам.

В затишье капитан не давал скучать ни огневикам, ни управленцам. Степенный, рассудительный Поливанов растолковывал мне обязанности командира орудия, обучал сержантскому ремеслу. Делал он это основательно, методично, я начал было отмахиваться от его постоянных поучений, но сержант осадил меня:

— Нужно, чтоб ты готов ко всему был. Тогда ты солдат! На капитана равняйся: поставь его к орудию, он один управится. Да получше нас с тобой!

БОИ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

И снова лето.

У холмов на опушке далекого леса земля ощетинилась пулеметами, автоматными дулами, черными жерлами пушек. Но ничего этого, конечно, не видно: все замаскировано, закопано в землю с немецкой тщательностью. Это можно только представить. Сегодня наша артиллерия долбила передний край немцев. Наша батарея дала восемь залпов.

Мы не могли видеть, как наша пехота при поддержке танков пошла в атаку. Только слышны были орудийные выстрелы, глухие пулеметные очереди, сухой треск автоматов.

Постепенно звуки боя стали утихать: наши, видимо, прорвали первую полосу обороны немцев и пошли дальше. Установилось затишье.

Мы сидели, как обычно, на станине пушки. По какой-то странной прихоти я пригляделся к зеленой теплой земле за краем бруствера. Маленький мир продолжал жить своей жизнью. Притаился кузнечик в примятой траве. Крылатый муравей тащил мертвую гусеницу. Он вцепился в нее своими отменными челюстями и быстро перебирал ногами, а песчинки, отбрасываемые ими, катились, лишали его опоры, и дело продвигалось плохо. Я нагнулся. Крохотная мушка бежала вслед за муравьем с его ношей, нагоняла его, заползала на гусеницу и на какое-то время становилась пассажиром этой медлительной упряжки. Потом муравей делал рывок, и мушка ретировалась, останавливалась, замирала на месте, словно присматриваясь. Крылатый муравей удалялся на некоторое расстояние, и погоня возобновлялась. Мушка быстро нагоняла его, но каждый раз все начиналось сначала.

Я вынул из своего вещмешка деревянный портсигар, который подарил мне еще в партизанском отряде Станислав Мешко. Как давно это было! Его сильные руки так тонко чувствовали вязкую податливость дерева, так споро работали, что скоро почти все партизаны были одарены табакерками, деревянными ложками, топорищами и черенками для лопат.

Пчелкин тронул меня за плечо:

— Откуда у тебя портсигар, Валь? Ты же не куришь.

— Его мне друг Мешко подарил.

— А кто такой Мешко?

И я рассказываю ему о Станиславе. Собственно, что я такого о нем знаю? Да ничего особенного В памяти моей возникает людская река, и в ней я ловлю черты многих людей, запомнившихся иногда по одному дню знакомства, по одному бою, по случайному привалу или просто вечеру у раскаленной докрасна печурки. В этом потоке я выделяю капитана Ивнева, которого я знаю больше и лучше всех и который все же остается загадкой для меня до сих пор. Затем Скориков, ребята из расчета… Некоторые уже погибли. А воевать осталось, наверное, несколько месяцев. Два, три, четыре боя, быть может, десяток.

— Не могу привыкнуть, — говорю Леше. — Точно вторую жизнь живу. Били люди со мной настоящие. Где они? Нет их. Один капитан остался. Да еще Скориков.

— Ты про это лучше не надо, — вмешивается Поливанов. — Жизнь у нас одна. И осталась она далеко. Вон у него, — он кивнул на Пчелкина, — настоящая жизнь на Волге осталась, так?

— Так, командир, — отвечает Пчелкин. — Там буксиры тащили по реке огромные плоты, и от елового дерева такой запах, что с закрытыми глазами к берегу речки придешь. А к концу лета баржи с арбузами. За мешок арбузов раз полбаржи разгрузил!

— Но, но!

— Да правда, чего там! Со мной вся улица разгружала. Мальчишек набежало видимо-невидимо.

— Ну, это другое дело, — кивнул Поливанов.

Круглое веснушчатое лицо Леши морщится от удовольствия: видно, вспомнить довоенное мальчишечье прошлое ему так приятно, словно побывал он на крутом берегу у деревянной старой пристани, где летом аппетитно пахнет копчеными лещами.

— Врать здоров! — смеется Поливанов.

— А сам-то! — возражает Пчелкин. — Про свою Судогду расскажет, так хоть стой, хоть падай. Там у него налимов можно руками ловить. А в грибной сезон в лес грузовик вызывают, две тонны одних подосиновиков и белых.

25
{"b":"114987","o":1}