Гасиенда, где хватало места и детям, и их няням, родственникам и друзьям, месяцами гостившим у радушных хозяев, эти дни, наполненные весельем, жаркими страстями, разгоравшимися вокруг скачек, длящиеся до темноты пикники, великолепные балы, блистательные празднества, которыми отмечались замужества и женитьбы, вечера, наполненные музыкой, и еженедельные фиесты... Как же так получилось, что от этой веселой, радостной жизни остался вдруг только один человек, одинокий человек, который каждый год устраивает эту фиесту, чтобы у него был предлог собрать вместе своих дочерей и внуков? Может быть, от прошлого он должен был сохранить для своих детей нечто большее, чем фотографии и воспоминания своего деда? – спрашивал себя Майк Килкуллен.
Но тут же сам молча и гордо отвечал на этот вопрос: да, он сохранил и другое, ведь осталось нечто гораздо более важное, чем история каждой семьи, – осталась земля. Сама земля осталась нетронутой и неизменной, земля, которую завещал ему дед и которую не велел продавать ни за что на свете, потому что именно земля всегда будет заботиться и кормить Килкулленов. Да, земля была сохранена ради будущего.
Со своего места, откуда ему все было хорошо видно, он глазами отыскал Валери, сидевшую за столиком в окружении его соседей и старых друзей. За последние тридцать лет многие из них стали мультимиллионерами, обратив свою землю в торговые центры или производственные территории или же продав ее под застройку. Люди упрямо стремились жить в округе Оранж, и не было конца этому потоку. Если продавались новые дома, то устраивались специальные лотереи, куда собирались толпы желающих, чтобы, если повезет, получить возможность купить. За то, что он не пополняет собой, подобно им, ряды четырехсот самых богатых людей Америки, они, без сомнения, считают его отсталым глупцом, но он знал, что ранчо Килкулленов до последнего акра по-прежнему принадлежит семье. И пока его слово что-то значит, оно будет оставаться настоящим действующим ранчо.
Затем, переведя взгляд на Фернанду, одетую в джинсы из оленьей кожи и короткий хлопчатобумажный жакетик, расшитый бирюзовыми бусинами, которая танцевала с парнем в два раза моложе ее и явно проявлявшим чрезмерную ретивость, он в который уже раз задавал себе так давно мучивший его вопрос: а что было бы, если бы у него в свое время родился сын, который мог бы продолжить традиции не гнушающегося труда скотовода?
Что было бы, если бы они с Лидией не развелись? Нет, даже не так. Что было бы, если бы они не встретились в 1947 году? Тогда, в двадцать два года, он был здоровенный, дерзкий, сильный парень, который пошел в армию в семнадцать лет и, отслужив три года, вступил в жизнь, имея полную грудь медалей и глубокую убежденность, что он уже взрослый. Да, мрачно вспоминал он, сапоги-скороходы выглядели бы на нем детскими пинетками.
Частенько его мать, которая умерла во время войны, говаривала отцу, что, когда война закончится, Майк должен получить образование. И несмотря на то, что он всей душой рвался на ранчо, отец настоял, чтобы он выполнил ее желание. Он проучился два года в Стэнфордском университете и во время летних каникул, перед предпоследним курсом, его пригласили на вечеринку в Пасадене, где он впервые и обратил внимание на Лидию Генри Стэк.
В то время ей исполнилось восемнадцать и она походила на только что распустившийся цветок, специально выращенный для выставки: ее глаза излучали спокойную уверенность, и она ожидала того, что наверняка должно было стать началом ее триумфального дебюта в светском обществе Филадельфии. Ее подруга по школе в Вирджинии уговорила ее приехать на несколько дней погостить на Западном побережье. Майку понадобилось всего полчаса, чтобы она ушла с вечеринки вместе с ним.
Он и сейчас очень хорошо помнил, как обворожительно выглядела Лидия в длинном бледно-голубом шелковом платье и таком же жакете, все в ней было настолько «как надо» – от коротких белых перчаток до шелковых туфель-лодочек, – что это сводило его с ума; движения ее были грациозны и изысканны, но в то же время сдержанны и спокойны. Блестящие темно-каштановые волосы безупречными волнами спадали на плечи, а улыбающиеся губы были такого естественного розового оттенка, что помада на губах других девушек казалась просто вульгарной.
Да, ее благородная изысканность, безупречная манера держаться, явная печать классности и стиля во всем, говорившая, что она создана для лучшей жизни, – то, чего он до сих пор не видел ни в одной из девушек Южной Калифорнии, с которыми встречался, в буквальном смысле ослепило его.
Он же, в свою очередь, также показался ей в равной степени неповторимым, каким-то новым и неотразимым, а иначе почему тогда она позволила увести ее с вечеринки? Почему она после этого проводила с ним все дни, позволяя часами целовать себя в его машине, пока не трескались и не распухали губы, и оба при этом изнемогали от охватывавшего их желания?
Но она никогда не позволяла ему прикасаться к ее обнаженной груди, никаких контактов ниже воротника. Он до сих пор помнил так терзавшее его душу и плоть отчаяние, которое было сильнее самого пронзительного наслаждения, пережитого им в его двадцать два года. И они оба не знали, как быть, поскольку в 1947 году нечто большее, чем поцелуи, считалось неслыханным и недозволенным для аристократки из Филадельфии или же для порядочной девушки из Калифорнии.
И поэтому они решили скрыться, Майк Килкуллен и Лидия Генри Стэк. Эти два преступно глупых, охваченных страстью и желанием ребенка, которым вообще не следовало встречаться друг с другом, не говоря уж о женитьбе, сбежали, потому что у них не было возможности насладиться друг другом до одурения. Добрая половина парней его поколения, возможно, делала то же самое, что само по себе не означало, если оглянуться назад, что подобный способ решения проблемы не обернется в будущем катастрофой. Ведь в то время о простом разводе не могло быть и речи, к тому же дело осложнялось его принадлежностью к католической церкви и ее епископальным воспитанием.
Теперь-то, с высоты своего опыта, он понимал, что тогда они оба не осознавали, до какой степени их брак был ошибкой. Осознание пришло гораздо позже. После начала нового учебного года они сняли маленькую квартирку в Пало-Альто, и тогда ему представлялось, что все в порядке, все идет как надо. Правда, после того как они легли в постель на законном основании, занятие любовью уже не казалось им таким чудесным, как они воображали когда-то в своем невежестве. Лидии очень нравилось, когда ее целуют, но от секса она удовольствия не получала. Реальность испугала и огорчила ее, и, как бы нежен он ни был, она так и не смогла преодолеть неприязни к тому, что казалось ей каким-то грязным, навязанным действием. Но он был убежден, что со временем ее отношение изменится, а когда через короткое время она забеременела, эта уверенность окрепла.
В эти первые месяцы он часто заставал ее в слезах, а чтобы он не слышал, как она плачет, Лидия запиралась в ванной. Она утверждала, что расстроена потому, что не хотела заводить ребенка так рано, или же потому, что родители все еще сердятся на нее за этот побег, но позже он понял, что так она давала выход своей безысходной, непрекращающейся немой ярости на самое себя, она мучилась оттого, что под влиянием эмоций увязла в этом ненужном браке, тем самым разрушив свою жизнь, вместо того чтобы вернуться на Восточное побережье, потому что там ее место, в городе, который она любила, среди людей ее класса, там, где перед ней открывалось будущее.
Да, они были слишком молоды, чтобы жениться, не чувствуя сильной всепоглощающей страсти, с горечью думал Майк. Да даже если бы эта страсть и была, все равно слишком молоды. Их взаимная тяга друг к другу – всего лишь зародившееся, но не сформировавшееся влечение и детские романтические фантазии. Лидия была драгоценным сокровищем Восточного побережья американской цивилизации и культуры, которое ему повезло найти и взять, он же в ее глазах неопытной девушки казался воплощением наполовину придуманного и овеянного романтическим ореолом образа Дикого Запада, наследником огромного ранчо, героем войны, настоящим мужчиной. Их большой роман – не что иное, как облагороженный и усложненный вариант банальной «истории о леди и ковбое».