Вы, господа, военные люди. И вы знаете, что такое бой, и вы знаете, что значит подача резерва вовремя и как мало значит приход резерва тогда, когда разъяренный враг уже победил и уничтожил первую линию…
Россия взывает о помощи… Франция, говорит она, вспомни о наших могилах в Восточной Пруссии в дни вашей славной битвы на Марне, Франция, не забудь наших галицийских покойников в тяжелые дни Вердена.
Пока Россия была здорова, она была верной союзницей. Но чем виновата Россия, что она заболела этой ужасной болезнью побежденных? Помогите ей! Исцелите ее!
О! Какой ужас творится в Москве, в Рязани, в Воронеже, в Харькове, повсюду в России. Темнота, холод, голод! Плач женщин и детей и пьяные оргии дикарей, сопровождаемые расстрелами.
…Во всем мире праздник Христов. Во всем мире тишина и радость покоя, и только в России, не прекращаясь вот уже пятый год, гремят выстрелы, льется кровь и сироты, без дома и крова, умирают от голода.
… Несите нам свободу, пока не поздно. Несите теперь, пока еще есть живые люди в Русской земле… Идите туда, где ждет вас триумфальное шествие среди ликующего народа.
Пройдут недели, и, если не придете вы, там будут пепелища сожженных деревень, и плач, и трупы, и вместо богатого края – пустыня.
Время не ждет. Силы бойцов тают. Их становится все меньше и меньше…
Если первая речь атамана союзникам, если его первая мольба о помощи России была пропитана слезами, то здесь из каждого слова сквозила кровь, раны и мучения.
Союзники поняли это. В медленной, полной величавого достоинства ответной речи генерал Пуль засвидетельствовал, что помощь будет. После него говорил о том же Фуке, затем встал лейтенант Эрлих. Он восторженно и радостно на чисто русском языке лишь с незначительным южным акцентом сказал о том, что французы пойдут вместе с добровольцами и казаками на Москву. Он говорил, что атаман проявил большую мудрость, признавши над собою власть генерала Деникина. Теперь союзники безотлагательно явятся помочь казакам. Его речь, полная истерических выкриков, немного митинговая, не понравилась образованной части донского общества, бывшей на обеде, но наэлектризировала простых казаков, членов Круга. События на севере Войска казались уже пустяками. Через неделю явится сюда бригада англичан, и все будет ликвидировано.
Генерал Пуль искренне верил в то, что по его слову будут переброшены войска из Салоник и Батума, о чем и сказал атаману.
В 10 часов обед был окончен, и все приехавшие отправились в атаманский поезд, чтобы ехать на фронт. Время было серьезное, боевое, медлить было нельзя. Все фронты настойчиво требовали союзников.
В 10 часов утра холодного зимнего дня поезд медленно подходил к станции Чир на Царицынском фронте, к штабу генерала К. К. Мамонтова. На перроне замер, взявши „на караул“, почетный караул, подобный которому можно было видеть только во времена наполеоновских войн.
На правом фланге стоял взвод „дедов“.
Седые бороды по грудь, старые темные лица в глубоких морщинах, точно лики святых угодников на старообрядческих иконах, смотрели остро и сурово из-под надвинутых на брови папах. Особенная стариковская выправка, отзывающая временами прежней муштры, была в их старых фигурах, одетых в чистые шинели и увешанных золотыми и серебряными крестами на георгиевских лентах: за Ловчу, за Плевну, за Геок-Тепе, за Ляоян и Лидиантунь… Три войны и тени трех императоров стояли за ними…
Рядом с ними был бравый, коренастый и кряжистый взвод „отцов“. Это были те самые фронтовики, которые еще так недавно бунтовали, не зная, куда пристать, сбитые с толка революцией и целым рядом свобод, объять которые не мог их ум. В своей строго форменной одежде они производили впечатление старых русских дореволюционных войск. И, наконец, еще левее был взвод „внуков“ – от постоянной армии, от химического ее взвода. Это была уже юная молодежь – парни 19 и 20 лет. Долго любовался караулом Пуль. Он медленно шел с атаманом по фронту, внимательно вглядываясь в лицо каждого казака, и новые мысли зарождались в его уме. Он понимал теперь то, чего упорно не хотели понять на Западе, он понимал то, чего не мог понять в Екатеринодаре, что это народная, а не классовая война. Он видел грубые, мозолистые руки хлебопашцев, сжимавших эфесы шашек, и он понимал, что эти люди действительно отстаивают свои дома, борются за право жизни…
От штаба генерал Пуль проехал к резервам. Там при нем поднялись, несмотря на мороз, пять донских аэропланов и полетели бросать бомбы в Царицын. Генералу Пулю показали броневые поезда, отбитые у Красной армии, и самодельный броневой поезд, построенный в мастерских Владикавказской дороги в Ростове, потом поехали на позицию. Сначала смотрели полевую и тяжелую батареи. Внимательно осматривал каждое орудие старый английский артиллерист и запускал в канал палец, осматривая который и видя на нем следы пушечного сала, генерал Пуль довольно улыбался.
По запорошенной снегом степи перешли к хутору, возле которого стояли правильные четырехугольники батальонных колонн пехотного полка. Батальоны взяли „на караул“, командир полка пошел с рапортом к атаману. И опять генерал Пуль осматривал каждого казака от его меховой папахи до сапог, он отворачивал полы шинелей и видел под ними или полушубки, или ватные теплушки, и все это свое – казачье.
– Какие большие у вас батальоны, – сказал он атаману.
– Нормальные, – отвечал атаман, – по 1000 человек.
– Сколько у вас штыков? – спросил он командира полка.
– Три тысячи пятьсот, господин атаман, – отвечал тот.
Осмотрели еще один резервный полк. Прошли к конному полку и пропустили его мимо себя повзводно. Долго тянулись взводы по степи, и темные силуэты лошадей рисовались на снегу. Конный полк был тоже нормального штата – шесть сотен по 140 человек в сотне.
– У вас все полки такие? – спросил Пуль генерала Денисова.
– Теперь почти все. Мы заканчиваем реорганизацию армии и сводим последние станичные дружины и сотни в полки нормального штата, – отвечал Денисов.
У каждого полка выступал с речью Эрлих.
– Союзники с вами, друзья! – кричал он со своим южным акцентом. – Они пришли помочь вам, они пойдут с вами – и победят!!
Прояснялись суровые лица казаков, и неслась по самому фронту ликующая весть: „Помощь пришла. Не одни мы, слава Богу!“
Дошли и до позиции. Здесь союзников ожидало полное разочарование. Они думали увидеть глубокие ходы, траверсы, железобетонную постройку, целые леса проволок – все то, что создала их мощная техника под Ипром и Верденом.
В степи, голой, унылой и черной, где смело снег, белой, где он лежал, были выкопаны небольшие канавы, местами устроена чуть прикрытая сучьями, камышом и землею яма, в которой можно было сидеть согнувшись; окоп извивался по краю балки, и в нем накидана была солома, и на соломе лежали редко разбросанные люди сторожевой сотни. У телефониста ямка была поглубже.
Казалось, что это только временный окоп на несколько часов, пока идет наступление. Но сильно смятая солома, следы костров, там и там котелки, укрепленные в ямках, мешки, уложенные для постели, наконец, жиденькая, где в три кола, где в два и даже в один проволочная ограда, уходившая далеко в степь и показывавшая направление позиции, говорили о том, что это место занято давно.
– И подолгу остаются ваши люди так, без крова? – спросил генерал Пуль.
– По три дня, – отвечал генерал Мамонтов. – Три дня в окопе и три дня в резерве на хуторе.
– Наши бы не могли так, – сказал Пуль. Смеркалось. Короткий зимний день тихо угасал. Предметы теряли очертания, степь казалась одинаковой, мутной, ровной. Другою дорогой ехали обратно, и опять каждые две версты в сумраке догорающего дня рисовались новые части, сверкали штыки, и мимо остановленного автомобиля проходили, тяжело отбивая шаг, бесконечные ряды пехоты.
У последней батареи вышли из автомобиля. Уже было темно, и были видны, лишь когда подойдешь вплотную, врытые в землю пушки и коренастые фигуры тепло одетых в шубы артиллеристов. Много было среди них бородатых старообрядцев.