Между тем движение все разрасталось. Бессилие полицейского аппарата становилось с каждым часом все очевиднее. Митинги происходили уже почти легально, причем воинские части, в лице своих командиров, не решались ни на какие активные позиции против возраставших и заполнявших главные улицы толп. Особенную лояльность неожиданно проявили казацкие части, которые в некоторых местах в прямых разговорах подчеркивали свой нейтралитет, а иногда обнаруживали прямую склонность к братанию. В пятницу же, вечером, в городе говорили, что на заводах происходят выборы в Совет рабочих депутатов.
Последняя ставка
25-26 февраля
Петербург в субботу, 25-го. – Совещание у Н. Д. Соколова. – Его состав. – Доклад Керенского. – Думская буржуазия политиканствует. – Движение крепнет. – Власть разлагается. – Вопрос о расколе революционной демократии на почве военных лозунгов. Мое партийное положение. – Тогдашние партийные центры. – У Керенского. – Стычка и кровь на Невском. – Делают ставку. – У Горького. – «Летописцы» и партийные практики. – В городской думе. – Последнее воскресенье. – Патрули и цепи. – Наша экскурсия. – Кризис. Боевые действия. Их значение для политической ситуации. – Первый полк революции, восстание павловцев. – Перелом. Несколько слов о Керенском.
В субботу, 25-го, с утра Петербург был насквозь пропитан атмосферой исключительных событий. Улицы, даже там, где не было никакого скопления народа, представляли картину необычайного возбуждения. Я вспоминал атмосферу Московского восстания 1905 года. Все штатское население чувствовало себя единым лагерем, сплоченным против военно-полицейского врага. Незнакомые прохожие заговаривали друг с другом, спрашивая и рассказывая о новостях, о столкновениях и о диверсиях противника.
Но замечалось и то, чего не было в Московском восстании: стена между двумя лагерями – населением и властью – не казалась такой непроницаемой: между ними чувствовалась диффузия. Это увеличивало возбуждение и вливало в массы подобие энтузиазма.
Прокламации Хабалова срывались со стен совершенно открыто. Городовые-одиночки вдруг исчезли с постов.
Заводы стояли. Трамваи не ходили. Не помню, вышли ли газеты в этот день. Но, во всяком случае, события в несколько раз переросли все то, что могла сообщить населению тогдашняя придушенная пресса.
Утром я по обыкновению отправился в свое «туркестанское» управление в конце Каменноостровского проспекта. Но понятно, что было не до орошения Туркестана. Я позвонил А. В. Пешехонову, приглашая его к трем часам «на Сергиевскую к Николаю Димитриевичу». Согласно конспиративным обычаям, хорошо знакомым всякому российскому интеллигенту, он не спросил ни о каких подробностях – зачем, в каком составе? – и обещал прийти или прислать кого-либо из своих единомышленников.
Во втором часу, пригласив по телефону еще одного представителя одной из левых организаций, я отправился на Сергиевскую, в квартиру, известную всему радикальному и демократическому Петербургу так же хорошо, как и всей столичной полиции. Об этой квартире я храню пренеприятное воспоминание: однажды осенью 1915 года, выйдя из этой квартиры с совещания в компании самых почтенных людей, совершенно игнорировавших целую роту филеров, которой мы были встречены у подъезда, я был принужден, как нелегальный, колесить в сопровождении одного их них по Петербургу целую ночь, а под утро во избежание ареста на улице привести его к подъезду «Современника», который я тогда редактировал и берег от полиции как зеницу ока…
До Сергиевской я забежал на Монетную, в редакцию «Летописи». Ни в редакции, ни в конторе также никакой работы не было. Все были полны событиями и новостями. Мне рассказывали, какие районы города оцеплены полицией и войсками и как лучше добраться до Таврического сада. Но рассказы эти не оправдались по той причине, что в действиях властей не было ни тени решительности и еще меньше планомерности. Районы оцеплялись и освобождались без всякого плана и смысла. Движение разливалось в общем совершенно свободно, начиная убеждать в бессилии Хабаловых и Треповых самых отъявленных пессимистов.
Почти у подъезда «Летописи», у ворот соседнего завода, я натолкнулся на небольшую группу штатских, с виду рабочих.
– Они чего хочут, – говорил один с мрачным видом. – Они хочут, чтобы дать хлеба, с немцем замириться и равноправия жидам…
«Не в бровь, а прямо в глаз», – подумал я, восхищенный этой блестящей формулировкой программы великой революции.
У Н. Д. Соколова меня ждало разочарование. Собрание не носило никакого подобия представительства организованных групп и не представляло сколько-нибудь полно даже демократических течений. Оно носило совершенно случайный и притом однотонный характер. Пришли главным образом представители радикальной «народнической» интеллигенции. В числе присутствующих, в большинстве довольно безличных, я помню Н. С. Русанова, В. М. Зензинова, Чернолусского. В такого рода собрании даже теоретическое выяснение интересующих меня вопросов не представляло интереса.
Н. Д. Соколов ожидал прихода авторитетных представителей большевиков, но никто из них не явился. Вместо них явился Керенский, который пришел прямо с заседания думского «сеньорен-конвента» и мог служить, конечно, незаменимым источником информации о настроениях и планах руководящих политических групп буржуазии.
Рассказ Керенского, как всегда возбужденный, несколько патетический и несколько театральный, говорил главным образом о панике и растерянности буржуазно-депутатской массы. Что же касается лидирующих кружков, то все их помыслы и усилия сводились не к тому, чтобы оформить революцию, пристать к ней, попытаться овладеть ею и стать на ее гребне, а исключительно к тому, чтобы избежать ее. Предпринимались попытки сделок и комбинаций с царизмом; политиканская игра велась вовсю. Но все это было не только независимо от народного движения, но явно вопреки ему, явно за его счет, явно ему на гибель.
Надо сказать, однако, что Керенский меньше всего вел свой рассказ именно в таком освещении. Керенский, напротив, в такой растерянности одних и в спешных комбинациях других был склонен усматривать одни благоприятные симптомы, свидетельствующие об остроте положения. Закружившись в вихре событий, находясь в горниле политиканства, он явно не охватывал и не оценивал основных пружин и характерных штрихов возникающей революционной ситуации.
Между тем подчеркнуть отмеченные штрихи в позиции руководящей буржуазии крайне полезно. Мы знаем, как склонен или, по крайней мере, был склонен наш либерализм представлять роль в революции нашей буржуазии и, в частности, Государственной думы. Кому неизвестны постоянные, систематические утверждения, что именно цензовые круги, группировавшиеся вокруг Государственной думы, ликвидировали царизм, что именно они первые подхватили революционный порыв народа и чуть ли не самостоятельно произвели революцию?
Действительное положение дел мне еще придется до некоторой степени осветить в моих дальнейших записках (как сказано, отнюдь не претендующих на значение исторического очерка революции). В момент же, о котором идет речь, позиция буржуазии, от кадетов и прогрессистов до правых думских фракций, была совершенно ясна: это была позиция, с одной стороны, отмежевания от революции и выдачи ее царизму, с другой – использование ее для своих комбинаций. Но это, отнюдь, не была позиция присоединения к ней, хотя бы в форме ее покровительства.
Не получив из рассказа Керенского материала по особо интересующим меня сторонам дела, я предпринял безнадежные попытки осветить самому себе вопрос путем активного вмешательства, путем прямых и косвенных расспросов. Сам Керенский, конечно, мог иметь соответствующий материал в результате своего непрерывного общения с различными думскими кругами. Однако из моих попыток ничего не вышло, кроме недоразумения, показавшего, что для Керенского, как и для некоторых из присутствующих, поддержавших его, моя постановка вопросов и проблема о будущей власти кажутся никчемными и, во всяком случае, несвоевременными, не относящимися к делу. Я столкнулся с тем же настроением моих собеседников, с каким сталкивался и вчера у представителей левых (циммервальдских) групп, с какими сталкивался и впоследствии, до самого момента образования первой революционной власти.