На Путиловском заводе, в одном из дворов, вокруг постоянно действующей и хорошо устроенной трибуны, уже стояла толпа тысячи в четыре человек. Она уже слушала каких-то ораторов. А сверху на толпу сыпал дождь… Председательствовал местный рабочий-большевик, встретивший меня крайне недружелюбно.
– Едва ли дадут говорить, – сказал мне бывший на трибуне товарищ по фракции мартовцев, специально приставленный к Путиловскому заводу. – Настроение очень крепкое. Активно, конечно, меньшинство, но его достаточно, чтобы сорвать митинг.
Я и сам в ожидании очереди видел, что настроение крепкое. Эсеру – правда, совсем неудачному – не давали произнести двух слов подряд. Но несомненно, что действовало меньшинство, и притом небольшое: местная большевистская молодежь. Большинство стояло молча с «выжидательным и сосредоточенным» видом. Бородачи недоуменно или сокрушенно покачивали головами…
Это были те самые путиловцы, которые в количестве 30 тысяч «выступили» 4 июля, чтобы передать власть Советам. Они все без исключения ненавидели и презирали керенщину. Но они помнили, чем кончились июльские дни. Власть Советов – отличное дело. Но выступление…
Говорить мне все же дали. Во-первых, меня знали как новожизненца. Во-вторых, я с первых слов набросился на коалицию, чтобы дать правильные перспективы, а также и получить кредит. Однако, когда дело дошло до «выступления», начался скандал. Председатель не мешал ему. Большинство унимало крикунов собственными силами. Но ведь одной их сотни было за глаза достаточно… Моей целью было показать, что по общему ходу дел керенщина может быть ликвидирована без уличных выступлений. Перекрикивая толпу, я несколько раз возобновлял речь. Две-три минуты слушали, но потом начиналось снова. После нескольких попыток я бросил это дело. Ничего не выходило… А дождь моросил на нас все сильнее.
Да, подтверждаю: настроение было условное, двойственное. Большинство было готово «в нерешительности воздержаться». Но меньшинство, способное составить значительную боевую силу, несомненно, рвалось в бой. Во всяком случае, плод созрел. Ждать еще и еще нет никаких оснований, не говоря о возможности. Настроение лучше не будет, но может понизиться. Зрелый плод надо рвать. При первом успехе вялое настроение перейдет в твердое. Если дело не сорвется на диких сценах бессмысленного кровопролития, то поддержат все.
Я снова попал в редакцию уже в шестом часу. Надо было написать две статьи – одну по поводу завтрашнего Дня Петербургского Совета. Но в семь или в восемь часов у меня была назначена лекция в партийной школе меньшевиков-интернационалистов – где-то в недрах Петербургской стороны. В бесконечных трамваях шли споры о том, будет ли завтра «выступление». Темы лекции – что-то об империализме – совсем не шли на ум.
Только в одиннадцатом часу по тем же бесконечным трамваям я вернулся в редакцию, написал свои статьи, «выпустил» номер и в третьем часу побрел на Карповку.
На Карповку я побрел потому, что завтра, в День Совета, часов в двенадцать дня, я должен был выступать на митинге в Народном доме в том же районе… Дело в том, что в распубликованные списки официальных ораторов, назначенных для этого Дня и прикрепленных к определенным пунктам, были внесены и меньшевики-интернационалисты. Это, конечно, не обещало ничего, кроме «диссонанса». Но это было наиболее удобным способом продемонстрировать, что большевики в своей лояльности не монополизируют Совета и дают слово меньшинству. Однако не выпускать же в торжественный и решительный день правого эсера!..
Торжественный и решительный день наступил… Циклопическое здание Народного дома было битком набито несметной толпой. Она переполняла огромные театральные залы в ожидании митингов. Но были полны и фойе, буфет, коридоры. За кулисами ко мне приступили с допросом: о чем именно я намерен держать речь? Я отвечал, что, конечно, по «текущему моменту». Это значит – против выступления?.. Меня стали убеждать говорить по внешней политике. Ведь это же моя специальность!.. Объяснения с организаторами приняли такой характер, что я совсем отказался выступать. Да это было и бесполезно.
Обозленный я уходил из-за кулис, чтобы из зала посмотреть, что будет. По коридору навстречу мне летел на сцену Троцкий. Он злобно покосился на меня и пролетел мимо, не поклонившись. Это было в первый раз… Дипломатические отношения были прерваны надолго.
Настроение трех тысяч с лишним людей, заполнивших зал, было определенно приподнятое; все молча чего-то ждали. Публика была, конечно, рабочая и солдатская по преимуществу. Но было видно немало типично мещанских фигур, мужских и женских…
Как будто бы овация Троцкому прекратилась раньше времени – от любопытства и нетерпения: что он скажет?.. Троцкий немедленно начал разогревать атмосферу – с его искусством и блеском. Помню, он долго и с чрезвычайной силой рисовал трудную (своей простотой) картину окопной страды. У меня мелькали мысли о неизбежном несоответствии частей в этом ораторском целом. Но Троцкий знал, что делал. Вся суть была в настроении. Политические выводы давно известны. Их можно и скомкать – лишь бы сделать с достаточной рельефностью.
Троцкий их сделал… с достаточной рельефностью. Советская власть не только призвана уничтожить окопную страду. Она даст землю и уврачует внутреннюю разруху. Снова были повторены рецепты против голода: солдат, матрос и работница, которые реквизируют хлеб у имущих и бесплатно отправят в город и на фронт… Но Троцкий пошел и дальше в решительный День Петербургского Совета:
– Советская власть отдаст все, что есть в стране, бедноте и окопникам. У тебя, буржуй, две шубы – отдай одну солдату, которому холодно в окопах. У тебя есть теплые сапоги? Посиди дома. Твои сапоги нужны рабочему…
Это были очень хорошие и справедливые мысли. Они не могли не возбуждать энтузиазма толпы, которую воспитала царская нагайка… Как бы то ни было, я удостоверяю в качестве непосредственного свидетеля, что говорилось именно так в этот последний день.
Вокруг меня было настроение, близкое к экстазу. Казалось, толпа запоет сейчас без всякого сговора и указания какой-нибудь религиозный гимн… Троцкий формулировал какую-то общую краткую резолюцию или провозгласил какую-то общую формулу, вроде того, что «будем стоять за рабоче-крестьянское дело до последней капли крови».
Кто – за?.. Тысячная толпа, как один человек, подняла руки. Я видел поднятые руки и горевшие глаза мужчин, женщин, подростков, рабочих, солдат, мужиков и типично мещанских фигур. Были ли они в душевном порыве? Видели ли они сквозь приподнятую завесу уголок какой-то «праведной земли», по которой они томились? Или были они проникнуты сознанием политического момента под влиянием политической агитации социалиста?.. Не спрашивайте! Принимайте так, как было…
Троцкий продолжал говорить. Несметная толпа продолжала держать поднятые руки. Троцкий чеканил слова:
– Это ваше голосование пусть будет вашей клятвой – всеми силами, любыми жертвами поддержать Совет, взявший на себя великое бремя довести до конца победу революции и дать землю, хлеб и мир!
Несметная толпа держала руки. Она согласна. Она клянется… Опять-таки принимайте так, как было: я с необыкновенно тяжелым чувством смотрел на эту поистине величественную картину.
Троцкий кончил. На трибуну вышел кто-то другой. Но ждать и смотреть больше было нечего.
По всему Петербургу происходило примерно то же самое. Везде были последние смотры и последние клятвы. Тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч людей… Это, собственно, было уже восстание. Дело было уже начато…
Часов в пять или в шесть – не помню, для чего именно, – было назначено заседание нашей предпарламентской фракции в Мариинском дворце. Но фракция не явилась чуть ли не целиком. В читальном зале я застал двух или трех товарищей, которые лениво перебрасывались словами из глубоких кресел. Я стал рассказывать о том, что сегодня видел и слышал. Но, кажется, это не произвело сильного впечатления. Доктор Мандельберг, переходя к делу, начал было говорить о том, что предстоит в Предпарламенте во вторник или в среду.