Документ в Исполнительном Комитете был признан неудовлетворительным. Левая с интересом наблюдала, как новое правое большинство повергалось в уныние и беспокойство… В самом деле, что же теперь предстояло делать? Ясно, что были неизбежны новая атака слева и требование «выступить во главе пролетариата, при активном его содействии»…
Однако положение разрешилось иначе. Из Мариинского дворца Церетели (персонально!) позвали к телефону и сообщили ему, что в Таврический дворец сейчас посылается документ в новой редакции… Правительство пошло на уступки. Уступать было с чего без большого ущерба для Милюкова. Но правая торжествовала настолько подозрительно, что ее отношение к новой редакции документа казалось предрешенным. Да и в самом деле, ведь перед правым большинством была альтернатива: либо «выступить во главе пролетариата» с действительным «давлением», то есть начать борьбу, либо удовлетвориться любой редакцией и вести политику соглашения.
Принесли пакет и торжественно, с немалым волнением вскрыли его. В документе оказалась вставка в пять слов, подчеркнутая красным карандашом. После перечисления того, что не является целью войны – не «господство», не «отнятие», было добавлено: «не насильственный захват чужих территорий». Остальное осталось прежним.
Отказ от завоеваний был начертан черным по белому. Больше ничего не требовалось. Дело было кончено… Постановлением большинства акт 27 марта был признан крупной победой демократии и крупным шагом вперед в деле мира.
Конечно, несмотря на субъективную лживость этого акта, он был объективно некоторой уступкой империализма и некоторым достижением демократии. Будучи первым такого рода актом (среди всех воюющих держав) с самого начала войны, он создавал некоторую новую ситуацию для дальнейшей борьбы. Но все значение его заключалось именно в том, что это был исходный пункт для дальнейших, логически вытекающих требований, и для сохранения какой-либо ценности акта 27 марта была необходима немедленная мобилизация сил в целях дальнейших выступлений…
Помню, вечером того же дня, 27-го, из Таврического дворца я отправился на собрание сотрудников все еще не выходившей «Новой жизни» (пригласив с собой Гоца). Там я рассказал о новом акте, о новой ситуации, и там все это встретило именно такую условно-положительную оценку. Акт 27 марта был победой.
Увы! Это была поистине пиррова победа. Об этом красноречиво свидетельствовало отношение к достигнутому успеху со стороны нашего нового правого большинства. И именно здесь был корень положения…
Ничтожный, по существу, успех советское большинство выдавало за крупную победу и рекламировало ее среди масс. Что означало это? Это означало, что антициммервальдское большинство будет выдавать ничтожное пройденное расстояние, ближайший этап если не за конечный, то за близкий к пределу пункт в деле борьбы за мир российской демократии… Отношение большинства к акту 27 марта делало более чем проблематичными необходимые дальнейшие мирные выступления и подрывало всякую дальнейшую борьбу за мир.
Это одна сторона дела – важнейшая. Но не лишено важности и то обстоятельство, что победой 27 марта демократия была обязана отнюдь не движению и давлению масс, которые не были не только привлечены к борьбе, но не были и посвящены в дело. Победой 27 марта мы были обязаны тактике мирного соглашения с правительством. А стало быть, отныне метод «мирного соглашения» в противоположность апелляции к массам, в противоположность методу борьбы можно считать навеки прославленным и возведенным в ранг единственно рационального, специфически советского метода воздействия. При таких условиях победа 27 марта была, пожалуй, хуже, чем пиррова победа. Она не только отрывала победителя от войска, но и лишала его стимулов к действительным победам. Она затащила победную колесницу в непролазное болото оппортунизма и соглашательства.
Остается только один основной вопрос: действительно ли в Исполнительном Комитете уже образовалось мелкобуржуазное, оппортунистское большинство, готовое ликвидировать манифест 14 марта, стремящееся аннулировать одну из намеченных им линий внешней политики – борьбу за мир, в интересах другой линии – военной обороны? Действительно ли уже образовалось большинство, стремящееся извратить и уничтожить все до сих пор намеченные основы советской мирной политики, а вслед за этим и весь наметившийся доселе ход революции?
Для тех, кто сомневается в этом, доказательством послужат факты, о которых впереди будет речь. Но нельзя ли поверить этому и априори? Не была ли заранее утопичной борьба советских циммервальдцев за торжество классовой пролетарской линии в нашей революции? Могла ли эта линия не быть стерта мелкобуржуазным оппортунизмом? Могло ли в советских органах, представляющих всю демократию, не образоваться мужицко-солдатского, интеллигентско-обывательского большинства? Ведь это же вытекало из законов истории, из основных предпосылок нашей революции, из ее первородного греха: из мелкобуржуазного, крестьянского строя нашей страны, из всенародного характера революции, из появления на первом плане ее в первый же момент мужика-солдата?
Образование нового советского большинства было неизбежно и закономерно. Но это совсем не значит, что этому мелкобуржуазному большинству была вообще не под силу задача мира, что участие и даже инициатива в международной классовой борьбе за мир противоречили его классовой природе. Это ни в каком случае не так, ибо задача мира есть задача демократическая, и она могла быть выполнена блоком, единым фронтом мелкобуржуазных и пролетарских масс против империалистской буржуазии. Поэтому и борьба за циммервальдскую линию в Совете не была беззаконна, утопична и заведомо обречена на провал. Нет, она была только бесконечно трудна и, очевидно, была непосильна для фактических участников борьбы.
Не будем же негодовать на законы истории. Но будем справедливы к тем, кто в неравной борьбе потерпел поражение за единственно правильный курс революции.
Эпилог был таков. 28 марта акт был опубликован и имел хорошую прессу. Социал-демократические газеты давали условную оценку в зависимости от дальнейшего. Другие прославляли победоносный ход и новые демократические завоевания революции.
Кажется, именно в этот день меня вызвали по телефону из Исполнительного Комитета в квартиру Н. Д. Соколова, находившуюся в двух шагах. Я мог выбраться только через час и застал у Соколова конец частною совещания. Там был Керенский, которого призвали «для объяснений» его личные друзья. Кроме Соколова был налицо Церетели, большинство же составляли близкие Керенскому «народнические» элементы. Мне не пришлось слышать «объяснений» Керенского, но конец беседы был довольно мирным (как, вероятно, и начало). Керенский выглядел совершенно здоровым и спокойным. Вместе с наличными людьми он направлялся в Исполнительный Комитет.
Всю недолгую дорогу в автомобиле мы молчали. Керенский явно обдумывал план завоевания.
Его задача бесконечно облегчалась тем, что он заставал собрание врасплох. И он действительно многое успел благодаря быстроте и натиску.
Собственно, единственное обвинение – это в оторванности, в отсутствии контакта и в независимости политики. Отдельные акты Керенского, как бы они ни возмущали многих или даже большинство, не были в формальном противоречии с постановлениями Исполнительного Комитета. Что же касается их «духа», то эта почва была неустойчивая, особенно при новом большинстве. Правая часть была готова взять чуть ли не все инкриминируемые акты под свою защиту. И все или почти все сходились только в одном: нельзя советскому человеку так обходиться с Советом.
Керенский направил свою артиллерию именно в этот пункт и посвятил свою первую речь тем техническим и прочим препятствиям, которые отрывают его от Исполнительного Комитета. Все его желания и стремления, конечно, в Таврическом дворце, но нет никаких фактических возможностей… После таких удовлетворительных объяснений, после «чистосердечного раскаяния» в собрании воцарился еще больший разброд. Председатель предложил задавать почетному гостю вопросы, которые еще более разрядили атмосферу и сделали собрание совершенно нелепым.