– Дядюшка, миленький, на кого ты меня покидаешь!.. – хныкал Стромбик, глотая солдатскую похлебку; ему уступил ее Арагарий, который от горя не мог есть; у Стромбика лились слезы в похлебку, но все-таки он ел ее с жадностью.
– Ну, ну, молчи, дурак, – утешал его Арагарий, по своему обыкновению, презрительной и в то же время ласковой руганью. – И без тебя довольно бабьего воя!.. Лучше скажи-ка мне толком – ведь ты из тамошних мест – что за лес в этих странах, дубовый больше, или березовый?
– Что ты, дядюшка? Бог с тобой! Какой там лес? Песок да камень!
– Ну? Куда же от солнца прячутся люди?
– Некуда, дядюшка, и спрятаться. Одно слово – пустыня. Жарко – примерно сказать – как над плитою. И воды нет.
– Как нет воды? Ну, а пиво есть?
– Какое пиво! И не слыхали о пиве.
– Врешь!
– Лопни глаза мои, дядюшка, если во всей Азии, Месопотамии, Сирии найдешь ты хоть один бочонок пива или меда!
– Ну, брат, плохо! Жарко, да еще ни воды, ни пива, ни меда. Гонят нас видно на край света, как быков на убой.
– К черту на рога, дядюшка, прямо к черту на рога.
И Стромбик захныкал еще жалобнее.
В это время послышался далекий шум и гул голосов. Оба друга выбежали из казарм.
На остров Лютецию через пловучий мост бежали толпы солдат. Крики приближались. Тревога охватила казармы. Воины выходили на дорогу, собирались и кричали, несмотря на приказания, угрозы, даже удары центурионов.
– Что случилось? – спрашивал ветеран, который нес в солдатскую поварню вязанку хвороста.
– Еще, говорят, двадцать человек засекли.
– Какой двадцать – сто!
– Всех по очереди сечь будут – такой приказ!
Вдруг в толпу вбежал солдат в разорванной одежде, с бледным, обезумевшим лицом, и закричал:
– Бегите, бегите во дворец! Юлиана зарезали!
Слова эти упали, как искра в сухую солому. Давно тлевшее пламя бунта вспыхнуло неудержимо. Лица сделались зверскими. Никто ничего не понимал, никто никого не слушал. Все вместе кричали:
– Где злодеи?
– Бейте мерзавцев!
– Кого?
– Посланных императора Констанция!
– Долой императора!
– Эх вы, трусы, – такого вождя предали!
Двух первых попавшихся, ни в чем неповинных центурионов повалили на землю, растоптали ногами, хотели разорвать на части. Брызнула кровь, и при виде ее солдаты рассвирепели еще больше.
Толпа, хлынувшая через мост, приближалась к зданию казарм. Вдруг сделался явственным оглушительный крик:
– Слава императору Юлиану, слава Августу Юлиану!
– Убили! Убили!
– Молчите, дураки! Август жив – сами только что видели!
– Цезарь жив?
– Не цезарь, – император!
– Кто же сказал, что убили?
– Где же негодяй?
– Хотели убить!
– Кто хотел?
– Констанций!
– Долой Констанция! Долой проклятых евнухов!
Кто-то на коне проскакал в сумерках так быстро, что едва успели его узнать.
– Деценций! Деценций! Ловите разбойника!
Канцелярское перо все еще торчало у него за ухом, походная чернильница болталась за поясом. Провожаемый хохотом и руганью, он исчез.
Толпа росла. В темноте вечера бунтующее войско грозно волновалось и гудело. Ярость сменилась ребяческим восторгом, когда увидели, что легионы герулов и петулантов, отправленных утром, повернули назад, тоже возмутившись. Многие обнимали земляков, жен и детей, как после долгой разлуки. Иные плакали от радости. Другие, с Криком, ударяли мечами в звонкие щиты. Разложили костры. Явились ораторы. Стромбик, бывший в молодости балаганным шутом в Антиохии, почувствовал прилив вдохновения. Товарищи подняли его на руки, и, делая театральные движения руками, он начал: «Nos quidem ad orbis terrarum extrema ut noxii pellimur et damnati – нас отсылают на край света, как осужденных, как злодеев; семьи наши, которые ценою крови мы выкупили из рабства, снова подпадут под иго аламанов».
Не успел он кончить, как из казарм послышались пронзительные вопли, как будто резали поросенка, и вместе с ними хорошо знакомые солдатам удары лозы по голому телу: воины секли ненавистного центуриона Cedo Alteram. Солдат, бивший своего начальника, отбросил окровавленную лозу и, при всеобщем хохоте, закричал, подражая веселому голосу центуриона: «Давай новую!» – «Cedo Alteram!»
– Во дворец! Во дворец! – загудела толпа. – Провозгласим Юлиана августом, венчаем диадемой!
Все устремились, бросив на дворе полумертвого центуриона, лежавшего в луже крови. – Редкие звезды мерцали сквозь тучи. Сухой, порывистый ветер подымал пыль.
Ворота, двери, ставни дворца были наглухо заперты: здание казалось необитаемым.
Предчувствуя бунт, Юлиан никуда не выходил, почти не показывался солдатам и был занят гаданиями. Два дня, две ночи ждал чудес и явлений.
В длинной, белой одежде пифагорейцев, с лампадой в руках, он подымался по узкой лестнице на самую высокую башню дворца. Там уже стоял, наблюдая звезды, в остроконечной, войлочной тиаре, персидский маг, помощник Максима Эфесского, посланный им Юлиану, тот самый Ногодарес, который некогда, в кабачке Сиракса, у подошвы Аргейской горы, предсказал трибуну Скудило его судьбу.
– Ну, что? – спросил Юлиан с тревогою, обозревая темный свод неба.
– Не видно, – отвечал Ногодарес, – облака мешают.
Юлиан сделал рукою нетерпеливое движение:
– Ни одного знамения! Точно небо и земля сговорились…
Промелькнула летучая мышь.
– Смотри, смотри, – может быть, по ее полету ты что-нибудь предскажешь.
Она почти коснулась лица Юлиана холодным, таинственным крылом и скрылась.
– Душа, тебе родная, – прошептал Ногодарес, – помни: сегодня ночью должно совершиться великое…
Послышались крики войска, неясные, – ветер заглушал их.
– Если что-нибудь узнаешь, приходи, – сказал Юлиан и спустился в книгохранилище.
Он начал ходить по огромной зале, из угла в угол, быстрыми неровными шагами. Иногда останавливался, насторожившись. Ему казалось, что кто-то следует за ним, и странный сверхъестественный холод в темноте веял ему в затылок. Он быстро оборачивался – никого не было; только тяжело и смутно волновавшаяся кровь стучала в виски. Опять начинал ходить – и опять казалось ему, что кто-то быстро, быстро шепчет ему на ухо слова, которые не успевает он разобрать.
Вошел слуга с известием, что старик, приехавший из Афин по очень важному делу, желает видеть его. Юлиан, вскрикнув от радости, бросился навстречу. Он думал, что это – Максим, но ошибся: то был великий иерофант Елевсинских таинств, которого он также с нетерпением ждал.
– Отец, – воскликнул цезарь, – спаси меня! Я должен знать волю богов. Пойдем скорее – все готово.
В это мгновение вокруг дворца раздались уже близкие, подобно раскату грома, оглушительные крики войска; старые кирпичные стены дрогнули.
Вбежал трибун придворных щитоносцев, бледный от ужаса:
– Бунт! Солдаты ломают ворота!
Юлиан сделал повелительный знак рукою.
– Не бойтесь! Потом, потом! Не впускать сюда никого!..
И, схватив иерофанта за руку, повлек его по крутой лестнице в темный погреб и запер за собой тяжелую кованую дверь.
В погребе готово было все: светочи, пламя которых отражалось в серебряном изваянии Гелиоса-Митры, бога Солнца; курильницы, священные сосуды с водою, вином и медом для возлияния, с мукою и солью для посыпания жертв; в клетках – различные птицы для гадания: утки, голуби, куры, гуси, орел; белый ягненок, связанный, жалобно блеявший.
– Скорее! Скорее! Я должен знать волю богов, – торопил Юлиан иерофанта, подавая остро отточенный нож.
Запыхавшийся старик совершил наскоро молитвы и возлияния. Заколол ягненка; часть мяса и жира положил на угли жертвенника и с таинственными заклинаниями начал осматривать внутренности; привычными руками вынимал окровавленную печень, сердце, легкие, исследуя их со всех сторон.
– Сильный будет низвержен, – проговорил иерофант, указывая на сердце ягненка, еще теплое. – Страшная смерть…
– Кто? – спрашивал Юлиан. – Я или он?