А еще есть дворничиха Луиза Дюсимтьер. Могла бы на театре с большим успехом играть Полин Картон. Не жить Пьер-Герену без этой семидесятилетней молодушки, краснощекой и востроглазой. День-деньской хлопочет. Все дворы переметет, все лестницы перемоет. С огоньком, да еще с выдумкой. Мало что чистит-начищает, еще и белье моет-намывает, надо не надо и цветы пересаживает из сада в сад, из сада в сад. Когда моих нет, обед мне состряпает, непременно что-нибудь вкусненькое. Пойдет в магазин – вернется с новостями: то правительство постановило Эйфелеву башню снести к бесу, то машина врезалась в витрину Бель-Жардиньерки на скорости сто в час и народ подавила...
Меня Луиза зовет «мсье князь», жену – «мадам графиня», а мою замужнюю дочь – «барышня принцесса». Один мой знакомый доминиканец у нее – «мсье монах», когда в рясе придет, и «мсье профессор». когда без. Если иду куда-нибудь, прошу хлопотунью записать, кто звонил. Один раз говорит – посол звонил.
– Какой посол?
– Почем я знаю.
– Откуда ж знаешь, что посол?
– А голос у него такой.
Коронный ее номер – байка, как клала она вместе с президентом цветы «племяшу своему Франсуа» на могилу «Неизвестного солдата» у Триумфальной арки.
Ни Пьер-Герену, ни мне без Луизы не бывать.
Пока я был «сидячий», гость валил валом. Рудольф Хольцапфель, живший по соседству на вилле Монморанси, приходил всякий день в шесть. Я был тронут тем более, что знал, как он занят. Но развлекать он меня вздумал чтением «Исповеди» Руссо, притом по-английски! Домашние звали его «господин Шесть-Часов».
Заглядывала Жермена Лефран, тоже соседка. Ее ум, остроумие, чувство юмора были для меня отличным лекарством.
В марте мне разрешили встать. Понемногу я стал выходить. Ремонтные работы почти уж закончились, у дома появилась физиономия. Внизу была гостиная и столовая, между ними – кухонька. Стены комнат обтянуты холстинкой, мебель прежняя, лондонской поры, побывавшая до Пьер-Герен и в Булони, и в Сарселе. В столовой я развесил своих кальвийских «монстров», а в застекленном шкафчике расставил забавные тряпочные куколки, сделанные Ириной.
Крутая лестница наверх. Наверху – спальня, бывший сеновал, теперь большая, очень светлая, солнечная комната. Я выкрасил ее аквамарином и обставил мебелью из матушкиной булонской комнаты. На стенах – портреты и гравюры, навевавшие самые дорогие воспоминания.
Жизнь становилась все трудней. Есть было нечего. Да и сидели в постоянном страхе. Боялись воров, переодетых ажанами. На женщин порой нападали в темноте на улице, срывали пальто, серьги, а то и платье и туфли. Наши некоторые приятельницы уже пострадали. Люди не открывали на звонок, дамы не выходили по вечерам.
Друг Рудольф, решив, что в Париже не житье, уговаривал даже нанять парусник и тайком уплыть в Ирландию. Чтобы подкормить нас, Гриша с Денизой ездили на велосипеде в Сарсель на брошенный наш огород добрать случайный овощ. Возвращались, везя урожай на прицепе в старом, трухлявом кузове.
В 1944 году, к нашему огорчению, прямо напротив засел генерал Роммель со своим штабом. На Пьер-Герен появились немецкие часовые. С ними поздно вечером приходилось пререкаться, чтобы пройти к себе домой. По-немецки мы не знали и с трудом могли убедить их, что хотим всего-навсего спать в своей постели.
Июнь 44-го... Союзники высадились во Франции. Чем ближе они к Парижу, тем в Париже напряженней. Чувство, что сидишь на пороховой бочке.
Шведский консул рассказал нам, как уговорил генерала фон Шольтица не послушаться приказа и пожалеть Париж. Париж пожалели. Немцы ушли, в столицу вошел генерал Леклерк с войсками, за ним союзники. Но к бочке меда примешалась ложка дегтя. Как только первая радость поугасла, начались сцены, какие уж видели мы прежде немало. Толпа везде толпа. Бессмысленна и беспощадна. И во все века так было: вознесет, потом растопчет... Не забуду замечание одного торговца. «Между прочим, – сказал он, – от Вербного Воскресения до Страстной Пятницы всего пять дней».
Начались массовые аресты, в основном по указке самочинных судей, сводивших личные счеты. Арестовали многих наших друзей, и освободить их было очень трудно. Немцев ненавидели так, что предателем называли и того, кто предал, и того, кто просто работал по профессии и зарабатывал на хлеб.
Вскоре встретились мы с новым английским послом Даффом Купером, теперь лордом Норвиком, и его супругой Дайаной. Дружили мы с ними уже с давних пор. Как только они приехали, я навестил их в отеле «Беркли», где они временно остановились, пока готовилась им посольская квартира.
Как снег на голову свалился на Пьер-Герен шурин Дмитрий в форме офицера британского флота, посланный с миссией от адмиралтейства. От него узнали новости о теще и компании. Андрей женился вторым браком на шотландке. Федор болел и жил с матерью в Шотландии. Дмитрию, с тех пор как мы не виделись, тоже не поздоровилось, особенно в дюнкеркские дни, когда вместе с английскими моряками участвовал он в эвакуации войск.
Успехи союзников позволяли надеяться, что конец войны близок, и люди строили планы. Лично у нас был план один: поехать скорее в Англию, повидать великую княгиню.
Глава 18
1944–1946. Последняя военная зима – Париж возрождается – Жалость к советским военнопленным в конце войны – Сняли дом в Биаррице – У великой княгини в Хэмптон-Корте – Везем Федора в По – Лето в Лу-Прадо – Калаутса – Сен-Савен
Зима 44–45-го была особенно злой. Отопления не имелось почти ни у кого. Машин тоже. Такси и автобусы не ходили, подземка работала до двенадцати. Гриша придумал положить доску в прицеп, с которым ездил за сарсельскими овощами, и в этом экипаже приезжал за нами по вечерам, если мы опаздывали на метро.
Париж постепенно возвращался к жизни. После четырех лет оккупации хотелось встряхнуться, перевести дух. Среди близких друзей устраивались обеды, по домам или в ресторанах. В светскую жизнь даже Рудольф втянулся. Несмотря на бесхлебицу, звал к себе обедать и ужинать. Кто только не бывал у него: леди Дайана Купер, Луиза де Вильморен, князь с княгиней Андрониковы, Люсьен Тесье с женой, художник А. Дриан, Гордон Крэг и поразительный иллюзионист перс Резвани. И непременно офицеры-союзники. Офицер иностранного легиона русский Тарасов пел со мной по очереди под гитару цыганские песни. Приятельница наша Казимира Стулжинска первая придумала открыть у себя на рю Массне столовую с кормежкой в духе семейного обеда. Безденежных кормила задаром. Милая русская чета Олиферы устроили такую ж столовую у себя на Камоэнса с уютными лампами и ловкими подавальщицами. Однажды, зайдя к ним на ужин, мы застали Олиферов в слезах среди разора: квартиру обокрали типы в масках с автоматами. Унесли все, что нашли. Деньги, ценности, серебро и продукты. Оставили только ужин. И мы поужинали.
У Старовой познакомился я с Софьей Зерновой, работавшей в русском детском доме. Ныне она заведует им. Дело существует в основном на частные пожертвования.
Однажды к Зерновой пришел русский старик в лохмотьях и принес пятитысячную купюру. Зернова, изумясь, спросила, на что он живет. Старик сказал: получает пособие по безработице, три тысячи франков ежемесячно, но смог подкопить на детский дом, как выразился, «на помойках». Зернова не хотела было брать, но все ж взяла, чтоб не обидеть. Нашлись еще благотворители: спустя время старик вернулся опять с пятью тысячами – «подкопили» на зерновский детский дом другие помоечники.
В апреле 1945 года, когда окончилась война, более двух миллионов советских военнопленных, так сказать «освобожденных», узнали на практике, что плен – значит самоубийство.
Нам было безумно жаль их – нам, но не миру. Мир долго оставался в неведении. Вопрос о пленных замалчивался. Только в 1952 году рассказал обо всем «Ю.С. Ньюс энд Уорлд Рипорт», независимый вашингтонский еженедельник. Объясняя отказ США отослать на родину корейских военнопленных, напомнил он об «одном из самых мрачных эпизодов самой кровавой в истории войны». Дам слово автору статьи: