После этих предварительных объяснений Силин рассказал свою встречу, но объявил, что только тогда, когда офицеры стали его бить, он, не стерпя побоев, сказал Орлову: «Суди тебя Бог, что нас обидишь!»
Таких же слов, уверял Силин, «суди того Бог, кто нас обидел», он вовсе не говорил.
Все дело, лучше сказать, вся важность преступления состояла в том, какое именно местоимение употребил пьяный портной: «тебя» или «того», и в каком времени поставил глагол «обидеть», в настоящем или будущем. Если в его речи было «тебя» и «обидишь», то эти слова относятся к денщику-прапорщику; если же «того» и «обидел», тогда… тогда преступление слишком важно, оно имеет громадное значение!
Для решения столь серьезного грамматического вопроса Петр Андреевич Толстой да Андрей Иванович Ушаков 25 апреля 1722 года отправились в застенок: Силина спрашивали с пристрастием, вложили руки в хомут и вздернули на дыбу.
Портной висел на дыбе в ожидании кнута «довольно» и во все это время продолжал стоять на местоимении «тебя» вместо «того» и спрягал глагол «обижать» не в прошедшем, а в будущем времени: вместо «обидел» – «обидишь».
Такая, однако, стойкость Силина спасла его спину от кнута; тем не менее приговор состоялся строгий: Тайная канцелярия, по указу царскому, повелела Сибирской канцелярии отправить Силина в ссылку в Сибирь.
4 сентября 1722 года Тайная канцелярия почему-то нашла нужным справиться, действительно ли выслан Силин, – и ей ответили, что бывший портной и служитель царевича еще 21 июня отправлен в Тобольск под конвоем поручика Микулина.
16. Школяры
27 сентября 1722 года, в среду, поздно вечером, у Гаврилы Павлова, прозванием Лысый, старшего дьячка церкви св. Ильи, что в городе Глухове, собралась веселая компания. Некоторые из собеседников только что пришли из шинка, где отведали винца, и разговор сделался живее и одушевленнее.
Хмель одолел: собеседники разбрелись по углам, разлеглись по лавкам. Било два часа ночи. Свеча, догорая, мерцающим светом освещала спящих и засыпающих. Разговор стал стихать, и скоро храп да кряхтение переворачивающихся с боку на бок нарушали тишину.
Пользуясь этим временем, познакомимся с хлопцами, нашедшими приют в школе Лысого: вот на верхней лавке, у печки, улегся Лукьян Васильев Нечитайло, сын истого казака, хлопец дюжий, болтливый, родом он из города Галича; на десятом году от роду потерял отца, прибрел в Глухов и жил по разным школам «для обучения»; Лукьян изучил премудрость часослова, умел подписать свое имя, затем обучение шло плохо: шинки да дивчаты отбивали от него грамоту, и он зачастую сознавался, что пора учения прошла для него невозвратно. На другой день Успенья 1722 года он перебрался в Ильинскую школу к дьячку Лысому, с тем, разумеется, чтоб, мало «помешкав», перейти в другую.
Под забулдыгой Нечитайло, на нижней лавке, спал уроженец села Сенча, города Лоховца – Игнатий Емельянов Кривецкий. Года три тому назад отец его, «черкашенин», умер, и двадцатилетний парень стал бродить из одной школы в другую «для работы»; грамоту не уразумел, добрался до Глухова и почти в одно время с приятелем своим Нечитайло поступил к Лысому.
Против печки, на лавке, спал хлопец Степан, а за столом в переднем углу, на переднем месте, улегся гость лет пятидесяти в рясе чернеца. Монах, как сам уверял школьников и гостеприимного Лысого, пробирался из дальних мест в Киев на богомолье, по обещанию.
В смежной горенке вместе с дьячком, директором школы, разлеглись по лавкам три школяра: Митрофанов, Салочинков и Григорьев. Первый из них, Григорий Митрофанов, из города Сурджи, остался после отца трех лет и, когда подрос, ходил по малороссийским хуторам да городам, останавливаясь везде, где только находил школу.
В школах за пристанище да за пищу Митрофанов отправлял церковную службу. Лет пять тому назад он явился в Глухов; долго отчитывал псалтыри да часословы в разных школах, толкался по монастырям, наконец приютился у Лысого.
Митрофанов был не столько школяром, сколько профессором: его лета, а главное – познания в церковной грамоте, давали ему место в ряду наставников в народных школах; таким же педагогом был Никита Григорьев, в настоящий вечер сильно захмелевший от приятельской попойки и крепко спавший в горенке Лысого. Родиной Никиты было село Красное, близ города Батурина. Он долго жил при отце-казаке и только год тому назад пришел в Глухов с тем, чтобы учить в школах «малых хлопцев». У Лысого он начал лекции с августа месяца 1722 года. Около того же времени появился у Лысого – также один из членов настоящей компании – Киприян Максимов Салочинков, «черкашенин из-под Чернигова», лет тринадцати тому назад потерявший отца и теперь посвящавший свои досуги на странствия из школы в школу, из монастыря в монастырь, как то делала большая часть его беззаботных товарищей.
Все названные хлопцы-школяры, за исключением Кривецкого, настолько уже владели грамотою, что могли подписывать свои имена, и все читали более или менее бойко, разумеется, книги церковной печати. Познакомившись с этой молодежью, подойдемте, пока свеча еще не погасла, к Нечитайло: под влиянием крепкого вина он никак не мог угомониться, ворчал, болтал, кряхтел и, находя верхнюю лавку у печки ложем не совсем покойным, не переставал ворочаться с боку на бок. При одном из таких поворотов Нечитайло потерял равновесие и кувырнулся вниз на ноги Кривецкого.
Толчок разбудил безграмотного школяра.
– Чего ты не спишь? – заговорил он с сердцем, – кажись, время бы уж спать?
– Какое не спишь, – бормотал полупьяный Лукьян, карабкаясь на прежнее место, – я упал… Э, э, эх, – продолжал он «зажарт»[48] укладываясь на полатях, – полно мне валяться по школам! Или оженюсь, или в чернецы постригусь! Ей-богу.
– Куда те в чернецы постригаться, – отвечал Кривецкий, – ныне есть указ государев. А по этому указу, кто хочет постригаться, тот послужи на монастыре годов с десяток, а тогда-де, пожалуй, и постригут; да опричь того, сперва-наперво явиться надо пред его императорское величество и объявить о себе для опросу: не беглый ли ты и какого чина; а буде кто не явится, того, по тому указу, распытают.
На упрек сотоварища пьяный Лукьян не нашел что сказать и скаредною бранью, как сказано в деле, «избранил его величество».
Скаредная брань вырвалась у Нечитайло громко, свободно, внятно, так что, за исключением школяров Никиты и Киприяна да дьячка Лысого, вся остальная компания услыхала крупную речь.
Первый отозвался на нее богомольный старец Иона. Вечерняя пирушка не вполне смежила его вежды…
– Какой там бездельник, – закричал чернец, – такие неистовые слова говорит?
Школьники стихли. Все молчали. Лукьян уже спал.
– Такой ты да этакой, – бранился Иона, – как ты смеешь, враль ты этакой, и для чего такие безумные слова говорить про его императорское величество? Ведь за это и голова долой слетит, – положительно заключил старец.
Монах, действительно, человек бывалый, опытный, на своем веку видел не одно штрафование и собственными ноздрями купил эту опытность. Он оставил ноздри в руках палача – и это неприятное событие совершилось при следующих обстоятельствах.
Отец его был священником близ Казани, в Сарайском уезде, в селе Черемшине, и умер в 1682 году, оставив восьмилетнего сына Ивана.
Иван прожил несколько лет с матерью, а схоронив ее, ушел в пригород Манск к приятелю своего отца, старшему подьячему Василию Воронову. Иван начал здесь службу в качестве молодого подьячего; служил не без ловкости и сноровки, так что в скором времени обзавелся собственным двором и полным хозяйством. Счастие скоро, однако, отвернулось от него. В июне 1712 года поехал он для сбора «конских денег», то есть пошлин, в село Кандалы. Здесь, если верить его же рассказу, он погрешил немного: у крестьянина Ивана Самары купил платье, ведая, что то платье украдено им от разбойников.
Вор был уличен, через него перехватили разбойников, а наконец добрались и до покупателя подьячего. Арестанты отправлены в Казань; долго содержались они при канцелярии; их допрашивали, пытали и наконец осудили на разные наказания.