Но как труслив и осмотрителен был Андрей Иванович Остерман, так, напротив того, самонадеян Виллим Иванович; пожалование лейб-кучера дворянством принадлежало к числу неважных для него операций; нет, он не затруднился вмешаться в дело первой важности – в «сочинение брачного союза единой из дщерей великаго государя». Монс был ревностным ходатаем герцога Голштинского.
Герцог Голштинский Карл-Фридрих прибыл из Германии в Ригу в начале 1721 года. Это был молодой человек двадцати одного года, слабого сложения, маленького роста, невзрачный и очень бедный; жертва Северной войны, лишенный своих владений королем датским, герцог сохранил за собой только небольшую территорию с главным городом Килем. Между тем Петр с исходом Северной войны делался сильнейшим государем Европы, и вот ничтожный герцог, в качестве бедного претендента, претендента, однако, с большими претензиями, является в Россию искать денег, связей, войска. Претендент на отнятые у него голштинские владения, претендент (в качестве племянника Карла XII) на шведский престол, Карл-Фридрих искал защиты и помощи в Петре; а чтоб получить и то, и другое, он стал добиваться руки одной из дочерей государя. В год его приезда государевым дочерям было: Анне – тринадцать, Елисавете – одиннадцать лет. Гостя приняли хорошо; государь ласкал его, приглашал на все празднества, время от времени, особенно под веселую минуту, являл знаки своего расположения; но дела герцога все-таки не подвигались ни в отношении предполагаемого брака, ни в отношении его династических притязаний. Все оканчивалось полуобещаниями. Петр смотрел на него как на орудие, которое может при случае пригодиться, чтобы пригрозить кому-нибудь или запутать и затянуть какие-нибудь дипломатические вопросы. Дневник Берхгольца, без сомнения, вопреки желанию самого автора, служит лучшим материалом для представления всей ничтожности голштинского претендента и для представления себе той жалкой роли, какая выдалась ему с 1721 по ноябрь месяц 1724 года.
«Во все это время Петр с ним шутит, поит и спаивает его, и большею частью во всем этом просвечивает какое-то небрежное покровительство; а иногда он не только не церемонится с гостем, но и не обращает на него никакого внимания… Все (т. е. собственно приближенные герцога) считают его женихом великой княжны, а дело ограничивается неловкими реверансами или этикетным целованием ручки. Вот, кажется, блеснул луч надежды и объявят их обручение. Не тут-то было: внезапно великих княжон увозят куда-нибудь или герцога перестают звать во дворец за отъездом Петра или по другим причинам. Герцог едва имеет средства к существованию, обрезывает содержание своих придворных, не знает, как помочь пленным шведам, которых задабривает перед отправлением их в Швецию. Но на дары Петра много рассчитывать нечего. Они заключаются по большей части в красном яйце, подаренном в светлое воскресенье, или в присылке каких-нибудь продуктов натурой к обеду, за что надо отблагодарить, например, серенадой в именины Екатерины, для чего нужны деньги на музыкантов и проч. Нужда в деньгах и без того настоятельная, а тут вдруг сюрприз: царский приказ шить костюмы на всю свиту для предстоящего маскарада или строить подмостки для каких-нибудь иллюминаций, или готовиться к немедленному отъезду в Москву. В награду за все это герцог получает улыбку, или шуточку, или несколько стаканов вина из рук Екатерины и ее дочерей: и как он и все его придворные радуются, какому предаются восторгу, если на него обращено хоть малейшее внимание! Чтоб вызвать его, герцог напрягает силы на перепойках в царских пирушках. Он совершенно спивается, и страсть к пьянству является главным пунктом его соприкосновения с русскими вельможами. Многочисленные свои досуги Карл наполняет или попойками, или пустейшими препровождениями времени, в которых проявляются нелепые вкусы тогдашних карикатурных и миниатюрных германских двориков, формальность и этикет, растворенные казармами. Он учреждает из своих придворных то форшнейдер-коллегию, то тост-коллегию, устав которой определяет мельчайшие подробности всякого ужина, то какое-то обыкновенное свое общество, где участвуют только избранные. Вдруг устанавливается им какой-нибудь орден „виноградной кисти“, а через несколько времени – „тюльпана“ или „девственности“, и он с важностью жалует шутовские их знаки некоторым приближенным. Летом на даче герцог составляет из своей свиты войско, которое располагает в лагере и мучит ученьями, а иногда играет им в войну и т. п. Таковы были преимущественно… упражнения молодого человека, имевшего желание и даже шансы не только властвовать в Голштинии, но царствовать в Швеции или управлять Россией».
В 1724 году надежды герцога особенно окрылились; он с нетерпеньем ждал коронации Екатерины, твердо веруя со своими голштинцами, что одновременно с нею объявят его обручение. Надежды эти поддерживал Монс. Голштинцы умели снискать приязнь фаворита, что им, как немцам, было нетрудно; Монса и Балка принимали они с почетом, герцог дарил как их, так и Матрену Ивановну золотыми табакерками, лентами, собаками и т. п. игрушками, насколько то позволял его скудный достаток; ходатайству Монса надо приписывать то, что Екатерина также являла чувство любви и расположенья к герцогу, посылала ему время от времени подарки и вообще смотрела на него несравненно милостивее и была к нему внимательнее, нежели государь.
Льстя себя надеждой, что время осуществления его желания близко, экс-жених с января 1724 года решился познакомиться с русским языком. Учителем его был переводчик-швед; но, кажется, на первых уроках занятия остановились, по крайней мере, аккуратный Берхгольц не говорит далее о них ни слова. Да и до ученья ли было человеку, которого, как сам он рассказывал, с малолетства еще отучили от всякого ученья бессмысленным заучиванием кучи предметов; до ученья ли было тому, кто каждый день, не зная, чем убить время, волновал себя мечтами: состоится или не состоится соблазнительно выгодное для него сватовство? Но кто же его невеста? А ему все равно – Анна или Елисавета; последняя даже больше ему нравится, но все равно он готов, по первому указанию государя, воспылать страстью к любой из его дочерей, а пока он одинаково нежно целует им ручки и отвешивает глубочайшие поклоны.
3 февраля 1724 года, в день ангела Анны Петровны, на обеде и на балу государь был очень ласков с ее величеством: этого было довольно, чтоб дать надежду голштинцам, бывшим тут же с герцогом, что-де в этот день будет объявлено что-нибудь положительное о браке Карла-Фридриха. «Но увы! Ожидания наши не сбылись, – так писал по возвращении домой Берхгольц, – и теперь остается только надеяться, что авось наконец в коронацию, с божиею помощью, все приведено будет к желанному окончанию».
За справками, обнадеживаниями, вообще для переговоров по этому и другим делам, голштинцы обращались к Монсу. Так, между прочим, 17 февраля 1724 года обер-камергер герцога, граф Бонде, отправился к Монсу, чтоб узнать, когда его королевскому высочеству можно будет приехать проститься с государыней, по случаю ее отъезда в Москву. Камер-юнкер сам явился к герцогу с извинением от государыни, что проститься теперь она не может, причем Екатерина посылала поклон и соболью шубу в 1500 рублей. Герцог поспешил отдарить посланного золотой табакеркой.
Прошел февраль, кончался март – двор давно гостил в Москве, шли оживленные приготовления к коронации, но об обручении герцога со стороны государя не было и помину. Тщетно на пирушках Карл-Фридрих провозглашал тосты с понятными для всех намеками на его желания; государь отвечал на них весьма охотно и смеялся над ними. Тосты эти были: «за успех всего хорошего», «за желания и надежды наши», «весна приносит розы», «чем скорее, тем лучше».
Тост «чем скорее, тем лучше» герцог провозгласил не иначе, как предварительно посоветовавшись с Ягужинским. Последний сказал о том на ухо императору, который отвечал на своем голландском языке: «Почему же нет?» – и тотчас же сам потребовал стакан вина.
Наконец наступил день коронации; кончились торжества. Герцог в нетерпеливом ожидании встречал каждый день; вдруг 21 мая 1724 года узнал он, и то совершенно случайно, что императорские принцессы непременно выедут из Москвы в Петербург в будущий вторник. Это было ему очень неприятно, потому что как сам он, так и почти вся Москва (без сомнения, только в воображении голштинцев) считали за верное, что в день рождения императора, т. е. 30 мая, будет сделано что-нибудь в пользу его высочества.