Я вожусь с учебниками. Мама входит в комнату, кладет на стол портфель с чернильной кляксой и устало поправляет волосы.
— Алеша, ты обедал?
— Ага.
— Устала… Шесть часов сегодня. Пятые классы самые тяжелые, — говорит она. — За квартиру уплатил?
— Ага.
— «Ага»… — говорит она грустно. — До чего ты неотесанный!.. Вот что. Мне сейчас сдавать зачеты. Пойдешь со мной.
— Куда? — удивляюсь я.
— К нашему Краусу на дом. Он австриец, преподает у нас на заочном… Два года всего, как приехал. Посмотришь на культурного человека. Хоть манерам поучишься. Переодень рубаху.
— Чего это я пойду? — говорю я, рассердившись.
Мы с матерью идем по переулку. Булыжная мостовая уходит под уклон. На одной стороне, среди деревьев, стоят деревянные дома, на другой — одинаковые четырехэтажные корпуса, покрытые розовой штукатуркой. Угловые балконы выкрашены в белый цвет. Мы сворачиваем в зеленые ворота и идем к корпусам по песчаной дорожке. Песок скрипит у нас под ногами. Проплывают зеленые палисадники, за которыми ничего не растет. С деревянных ящиков на балконах поглядывают анютины глазки. Мы подходим к подъезду, и мать озабоченно поправляет мне ворот новой рубахи.
— Держись как следует, — говорит она. — Не отвечай «ага». Руки в карманах не держи.
Дверь нам открывает высокий человек, похожий на артиста Жакова. Сухое лицо. Чуть вздернутый нос с длинными ноздрями. Трубка во рту. Модная куртка на «молниях».
Увидев маму, он вынул трубку изо рта и приветливо улыбнулся.
— Пожалуйте, пожалуйте. Ваши уже здесь, — сказал он и, пропустив ее в дверь, поцеловал у нее руку.
Мама торжествующе посмотрела на меня.
— Это мой сын, — сказала она. — Алеша.
— Очень приятно, — ответил Краус и, как равному, пожал мне руку. — Краус.
Мы прошли в большую светлую комнату, где стояла тахта, письменный стол с вращающимся креслом и длинная полка с книгами в пестрых обложках.
Из соседней комнаты доносились голоса, повторяющие спряжения глаголов в инфинитиве. Мать с Краусом начали говорить о чем-то, но я не слышал ничего. Я смотрел на фотографию над столом. На ней была та самая девочка, и глаза ее смотрели спокойно и печально.
— Познакомься, Алеша, это моя дочь, — как в тумане, доносится голос Крауса.
Я багровею, отворачиваюсь от фотографии и багровею еще больше. Прямо передо мной стоит та самая девочка и весело сморит на меня.
— Катарина, — говорит она и протягивает мне руку. — А вы Алеша?
— Ага, — отвечаю я.
— Вот вам билет на два лица, — говорит Краус— Сегодня у нас в институте интернациональный вечер.
…По ночам мальчишкам снилась Испания. Пароходы привозили эмигрантов со всего света.
На интернациональном вечере хор пел «Красный Веддинг», хор пел «Болотных солдат», хор пел «Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных, вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах…»
— Я им еще покажу! — говорю я Катарине.
— Кому?
— Фашистам.
— Если бы ты знал, какие они! — говорит Катарина, и в голосе у нее отвращение. — Если б ты знал!..
…А как я ее ревновал! Господи, как я ее ревновал! Мы были одногодки, но я был мальчишкой, а она взрослой девушкой. Нам уже было по семнадцать лет. На нее многие обращали внимание, а на меня — только она одна. Я до сих пор не понимаю, что она нашла во мне. Мы любили друг друга. Это выяснилось, когда мы готовились к экзаменам за девятый класс.
В этот день мы с учительницей Анастасией Григорьевной должны были повторять пройденное. Но я не стал повторять пройденное, а, услышав свист за окном, пробежал по партам и прыгнул в окно со второго этажа прямо на кучу угольного шлака. Я сам научил Катарину свистеть в два пальца.
Мы пошли в Измайловский парк, где в летнем кинотеатре еще шел «Большой вальс». Катарина его очень любила. Особенно то место, где вдруг странный, гибкий, как хлыст, человек в клетчатом сюртуке пролетал между столиками кафе на эстраду и взмахивал длинными руками.
— Я люблю тебя, Вена! — вскрикивал он.
И в ответ ему вскрикивали смычки:
— Горячо, неизменно…
На экране взлетали вверх белые рукава. Летели в танце изящные женские ноги. Пол качался, как в бурю, и волны юбок плескались пеной кружев. А высокий певец на эстраде все махал руками и пел, пел, сверкая из-под усов белыми зубами, и изгибался в такт Большому вальсу.
— Мое чувство нетленно… Я в Вену влюблен…
И горячие женские глаза глядели с экрана хмельно и тревожно.
Потом толпа вываливала из дверей кинотеатра на горячий асфальт, люди толкались и смеялись, и гремел в репродукторах старый гимн веселой Вены, где еще и слыхом не слыхали о фашистах.
Держась за руки, мы шли по песчаной дорожке, которая вела туда, где среди зелени деревьев искрился и плавился Измайловский пруд и колыхались лодки.
Мы услышали крики издалека:
— Лешка!..
Группа ребят и девочек стояла на дорожке с велосипедами и махала руками.
— Это наши, — сказал я. — Пойдем к ним.
Мы подошли к ребятам.
— Мы твой велосипед пригнали, — сказали они.
И унеслись по шоссе.
Мы с Катариной пошли по дорожке. Она погладила никелированный руль.
— Как покататься хочется! — сказала она.
— На.
— Я не умею.
— Эх, ты!
— У меня никогда не было велосипеда.
— А-а…
Мы пошли, держа велосипед с двух сторон.
— Знаешь что? — говорю я. — Прости меня, я дурак. Знаешь что? Давай я тебя на раме покатаю, хочешь?
Катарина радостно кивает головой.
Я подвожу велосипед к скамейке. Она встает на скамейку и садится на раму, свесив ноги в одну сторону. Я разгоняю велосипед. Катарина вцепилась в руль и смотрит вперед. Я вскакиваю на седло и выезжаю на дорогу. Рядом с моей щекой — горячая щека девушки.
Шоссе идет чуть-чуть в гору, и я с усилием кручу педали. Я тяжело дышу. Велосипед катится медленно. Мы едем молча.
— Катарина, я тебя… — говорю я, — давно хочу спросить…
Дорога ползет нам навстречу.
— О чем? — спрашивает Катарина.
— Откуда ты знаешь русский язык? — спрашиваю я бодрым голосом.
— А-а… — говорит Катарина и переводит дух. — Его мой папа знает с молодости.
— Как с молодости? — удивляюсь я.
— Он в России в плену был. А потом в интернациональной бригаде.
— Это же в Испании — интернациональная бригада.
— Нет. Сначала в России была.
— Я не знал, — говорю я. — Значит, первая?
— Нет, — говорит Катарина, — первая в Парижскую коммуну была. В ней русские участвовали.
Из последних сил я жму на педали. Мы поднимаемся в гору.
— Ты все знаешь, — говорю я. — А я ни хрена. Учусь, учусь — и все ни хрена… Ну, теперь буду читать только нужное. К черту всякую технику!
— Не смей, — тихо говорит Катарина и поворачивает ко мне лицо. — Если ты меня… уважаешь, не смей.
Лицо Катарины очень близко от моего лица, и мне трудно управлять велосипедом.
— Ты очень много знаешь, — говорит Катарина. — Это я ни… ни хрена не знаю.
Эх! Вы бы послушали, как она осваивает новые слова! Помереть можно было, до чего у нее это здорово получалось!
— Если б не ты, я бы радисткой не стала… второго класса.
— Радисткой, — говорю я. — Это для детей.
Она внезапно отворачивается, опускает голову, будто я сказал что-то недозволенное.
— Все люди где-нибудь участвовали, — говорю я. — Видели настоящую жизнь. Один только я как пентюх.
Наконец гора окончилась, и начинается спуск. Велосипед набирает ход.
— Знаешь, как я тебе завидую… — говорит Катарина. — Эх, ты!
— Прости меня, я дурак.
Мы мчимся под гору по гладкому Измайловскому шоссе. Деревья и заборы дач проносятся мимо, сливаясь в мутную полосу.
— Я тебя люблю, — говорю я. — А ты?
Шоссе летит на нас серой лентой.
— А ты?.. — повторяю я.
Волосы Катарины отдувает ветром мне в лицо, и я плохо вижу.