Старикашка. Кто говорит?
Герман. Май нэйм из Герман.
Старикашка. Герман? Какой Герман?
Герман. Тот самый, которого из честного предпринимателя превратили в крестного отца мафии и вот уже два месяца ищут по всей стране!
Старикашка. Это чья-то шутка? Откуда вы знаете этот номер?
Герман. Слушайте, не валяйте дурака! Вы должны мне помочь! Все мои беды из-за того, что я тогда поддержал вас и вашу партию…
Пока разговор набирал обороты, Сильвин вновь бросил взгляд в угол, в котором видел таинственный силуэт в кресле. Там никого не оказалось. Впрочем, в другой стороне, у очага, где было посветлее, он обнаружил человека-тень: на этот раз призрак не был безучастным наблюдателем, а стоял в полный рост и, размахивая руками, взволнованно подавал Сильвину какие-то знаки. Сильвин присмотрелся. Это был Капитан, бывший друг и соратник Германа, им же убитый. Капитан походил на имитацию (неясный, даже немного просвечивающий), но Сильвину удалось его разглядеть — почти голого, только с полотенцем на бедрах и в капитанской фуражке, точь-в-точь как перед собственной смертью в том видении из мозга Германа.
Получается, что это покойник? — не особо удивившись, подумал Сильвин. — Но тело Капитана давно должно было сгнить. Значит, это привидение. А я еще ко всему прочему и медиум. Заметив, наверное, что, в отличие от других, я его вижу, он пытается войти со мной в контакт…
Герман между тем спешил напомнить переизбранному на новый срок мэру Сильфона обо всех своих перед ним заслугах, однако тот упирался обеими ногами, не желая признавать своего недавнего генерального спонсора.
Старикашка. Я не понимаю, о чем вы говорите! Я никогда не сотрудничал с представителями криминальных структур. Даже если вы и есть тот самый Герман, я с вами не знаком!
Герман. Брависсимо! Ты забыл, на каком месте ты был в рейтинге кандидатов без моих денег? Хочешь меня кинуть, старый паук? Думаешь, тебе опять все сойдет с рук, тля? Да я…
Старикашка. Послушайте! Мы знаем, что вы в городе. Все вокзалы и дороги перекрыты, вам не выбраться отсюда. Предлагаю вам добровольно сдаться и со своей стороны обещаю, что буду категорически против применения к вам высшей меры наказания!
От бешенства искрящиеся иллюминацией глаза Германа уже вылезли из орбит, а на шее вздулся старый узловатый шрам. Его хмурые соратники, давно потерявшие аппетит, многозначительно переглядывались.
Герман. Я тебя уничтожу, старый козел! С этого дня можешь считать себя историей. Оревуарчик!
Герман швырнул трубку в стену — ее осколки разлетелись по всей квартире — и, заметно помятый, оборотился к Сильвину.
Герман. Чего ты приперся? Что ты хочешь?
Сильвин. Очень просто: ты будешь делать то, что я говорю, а взамен получишь гарантии полной безопасности и сколько хочешь денег. Если ты откажешься, я найму твоих друзей, а ты останешься в одиночестве гнить в этом склепе и через полгода, в приступе белой горячки, сам сдашься милиции. Я это отчетливо вижу в твоих глазах.
Герман. Ох-ссы-ха-ха! Ты — самое жалкое существо на свете! Кто за тобой пойдет?
Сильвин. Все пойдут. Не пойдут, а побегут. В очередь выстроятся, будут умолять, чтобы я надел на них ошейники и взял на поводок.
С перекошенным лицом Герман посмотрел на сидящих за столом, ища поддержки, но вдруг заметил, что от него прячут глаза, что те люди, которые все это время шли за ним, верили ему, делили с ним все тяготы подпольной жизни, сломлены и теперь категорически нуждаются в полной ясности. Долгое время он кормил их обещаниями наладить связь со своим закадычным приятелем мэром и получить от него молочные реки и кисельные берега. Это была последняя ниточка, за которую он цеплялся. Но ушлый политикан показал ему жирный кукиш, и Герман в одночасье утратил девяносто девять процентов своего и без того расшатанного авторитета.
Наконец, один из бандитов, собравшись с духом, поднялся и высказался за весь курултай в том смысле, что это не такая уж дурная идея — поработать на Сильвина. Чего он стоит, как предводитель, будет понятно уже через пару дней, и тогда, если что не так, они запросто отберут у него скипетр власти и в наказание за дерзость скинут с крыши этого же дома прямо на асфальт.
Герман. О чем ты говоришь? Как я могу подчиняться какому-то недоноску, тля?! Я — бывший офицер-десантник!..
Герман еще пытался сопротивляться, но в душе уже капитулировал. Перед ним бессовестно стоял этот поразительный реликт — ходячая лаборатория слов, мыслей и поступков — и в упор смотрел на него пропастью своего мутноватого глаза.
Герман. Хорошо, уговорил. Сдаюсь! Гитлер капут! Но у меня есть одно условие: ты позволишь мне рассчитаться с мэром.
Сильвин. Конечно. Но только тогда, когда я скажу…
Запись 2
Я часто себя спрашиваю в четыре часа ночи: для чего ты ведешь этот дневник? На что он тебе сдался? Для себя? Вряд ли! Но какой сумасшедший потратит дюжину своих, кровных, часов на его прочтение? А еще придирчивый голос из мрака, с которым я знаком лет двадцать и который не раз уже подводил меня под монастырь, все время задает мне один и тот же астрономически необъятный вопрос: Что есть твое наличие в этом мире?
Конечно, как вы, собственно, давно уже догадались, смысл моей жизни — гармонизация вселенной. То есть для добра требуется зло, или: не было бы Бога без его неблаговоспитанного братца… Свету, разумеется, подавай мрак, а отрицательному заряду — положительный. Только за счет этого все и держится. Ну а для существования Героя нашего и прочих времен обязательно присутствие в театральной программке его антипода — мельчайшей инфузории, стафилококка, этакого паразитика в сифиломах, без которого, однако, наш бриллиантовый герой — ничто. Только он — этот омерзительный гнус по ту сторону зеркала — парадоксальным образом уравновешивает природу вещей и позволяет Герою быть и сверкать всеми гранями своих многочисленных каратов.
А если серьезно, то есть три способа отвечать на вопросы: сказать необходимое, отвечать с приветливостью и наговорить лишнего. Сказать необходимое у меня не получилось — Герман отобрал пистолет. Улыбаться мне не позволяет гнойник в десне под верхней губой и два пролапса: сердечного клапана и прямой кишки. Так что весь этот дневник и есть мой дотошный и избыточный ответ надоедливому голосу. Я пишу эти конвульсивные строки и междустрочья сугубо для него, пусть подавится их гастрономическим изобилием, пусть захлебнется их холестериновой нелепицей и может быть тогда оставит меня ненадолго в покое: промывание желудка, несколько клизм — на это уйдет, по меньшей мере, пара дней.
Устроившись на новом месте, Сильвин позволил перевязать себе рану, которая оказалась неопасной, поел, обсушился и выспался, а потом послал одного из только что завербованных молодчиков, самого молодого и понятливого, за своими вещами в бывший особняк Германа. К его радости через два часа пронырливый парень вернулся с чемоданчиком в руках — ему удалось незаметно пробраться на территорию усадьбы и залезть во флигель, где со времени пребывания там Сильвина ничего не изменилось и никто ничего не трогал.
Сильвин сто лет не видел своих пожитков и давно с ними попрощался. Он облачился в любимую пижаму с мальчиками-пастухами, подаренную когда-то Мармеладкой, открыл крышку музыкальной шкатулки и, напевая под ее незамысловатый аккомпанемент Милый мой Сильвин, как дорог ты мне, полдня перебирал содержимое чемоданчика: разглядывал памятные вещицы, просматривал давнишние слепые фотографии, перебирал зубные щетки с ярлычками, подолгу медитируя над каждой из них. Сердце щемило от тоски, но слезы застряли где-то в слезных протоках.
Вот белая зубная щеточка, которую он однажды утащил у Мармеладки — единственный предмет, который от нее остался. Азиатки нет, не нашли даже ее тела, которое при взрыве, видимо, разорвало на сотни не поддающихся идентификации клочков. Эти горемычные клочки, эти ее нежные фрагменты со всей очевидностью экспортировались в далекие космические параллели и там, легко найдя друг друга, соединились в цельный образ святой странницы — блудницы, изгнанной из нашего мироздания, но прощенной за любовь к убогому. Ныне она — летящая с приветливой улыбкой комета, пронзающая насквозь парсеки, измерения, вечность. Теперь есть только эта щетка и несдержанные импульсы воспоминаний, которые не просмотреть сериалом по DVD, не ощутить их мармеладный искус, не потрогать руками и, уж конечно, еще раз не пережить.