— Ну и теща… К такой только попади. Не завидую я вашему зятю…
«Хорошо — мужик попался умный и спокойный, как стог. А если бы на его месте случайно оказался я?… — содрогнувшись от омерзения, подумал Кукин. — И — главное — за что?., про что?…»
Этот нелепый, настойчиво лезший в сознание случай на время вогнал Кукина в скверное настроение, в размышления о мерзостях жизни и напомнил еще один подобный и тоже в троллейбусе.
На сидении, повернутом к задней площадке, сидели двое: он и она. Лет им было по двадцать пять — тридцать, вид имели обтрепанный и замызганный, было видно, что они давно осточертели друг другу до потери последнего уважения; красноватая рожа парня, общее выражение грубости чувств и побуждений на ней ясно говорили о его образе жизни и давнем, крепком пристрастии к спиртному. «Живет, чтобы пить…» — глубокомысленно и брезгливо подумал Кукин. Впрочем, и его подруга выглядела не лучше. Она со сдерживаемой жадностью ела гранат, обсасывая зернышки, словно леденцы, и глядя завороженно-тупым от удовольствия взглядом в пространство перед собой.
Кукин поставил портфель и, взявшись за поручень, отвернулся к окну.
— Жре-от… — с непередаваемо мутной, давно скопившейся и ничтожной ненавистью вдруг сказал краснорожий. — Ишь, жре-от… Вон она что купила…
Было видно, с каким наслаждением он бы сейчас избил, истоптал ногами свою подругу, но в троллейбусе было нельзя, и он только повторял, не в силах остановиться, несмотря на взгляды:
— Жрет… Ишь, как жрет…
А она, понимая, что сейчас он ее не тронет, тупо-блаженно улыбаясь, только быстрее обсасывала зернышки…
Эти незваные воспоминания родили тихую и мучительную тоску, неясную сначала и самому Кукину.
Он начал всматриваться в себя, в свою жизнь.
Все, как будто, было хорошо, лучше, чем у многих: ровные отношения с женой, прекрасный сынишка — на редкость смышленый, веселый, непоседливый; квартира — хоть и в селе, но со всеми удобствами, есть даже телефон. Летом — так даже лучше, что в селе: добираться на работу он привык, зато после работы можно пойти на пруд — он рядом — поудить карасиков, словно живешь на даче. Денег тоже, как будто, хватает, по крайней мере, не занимают от получки до получки. Работа — интеллигентная…
Тут Кукин остановился и задумался, со всех сторон всматриваясь в то многообразное, что являлось его работой. Был он старшим научным сотрудником в областном краеведческом музее. Командировки, встречи, документы и экспонаты, текущие заботы и хлопоты… Не скучно, и в коллективе на хорошем счету.
Все было явно о’кей, в норме, в порядке, но откуда же тогда эта неясная, мучительная, нежданная тоска?… Откуда вдруг возникшее ощущение, что он не живет, а пребывает в кем-то исподволь, но четко очерченном круге, где не возникает поводов задуматься над непривычным и желания сделать что-то из ряда вон выходящее?… Откуда ощущение, что и предыдущие годы он прожил, не выходя даже мысленно за пределы этого круга, которые кожей чувствовал? Почему?… От рационализма, в котором порой упрекает Светлана, от невольного и, может, самой природой человека присущего стремления прожить с наименьшими затратами?…
«Ты так сжился с ценностями, нормами нравственности… нет — нормами приличий, если уж называть вещи своими именами, которые действуют внутри заточившего тебя круга, барьер которого становится все неодолимее, — удивляясь самим этим мыслям, подумал Кукин, — что тебя уже выбивает из колеи все, что им не соответствует: даже эти дурацкие случаи в троллейбусе… Твои надежность и добросовестность — давно лишь следствия представлений, благодаря которым можно прожить с меньшими затратами. Ума и души?…
Ты ведь уже не пытаешься понять то, что не укладывается в твои сложившиеся представления. Сколько, вот, статей по голографии тебе попадалось в журналах, которые почитываешь, когда начальник отдела в командировке, но, не поняв с самого начала, ты и не пытаешься понять: в чем же ее, голографии, суть…
Ты давно не задаешь вопроса, всегда ли нужна и правильна работа, которую делаешь с неизменной добросовестностью.
Когда был моложе — гордился, что можешь спокойно пройти по ночному кладбищу. Но, может, это оттого, что уже тогда у тебя не было воображения и любопытства?…
Ты охотно усвоил, что Добро всегда побеждает Зло, и поэтому судьба Добра тебя никогда особенно не беспокоит…»
«Какая чушь!.. — растерянно потряс головой Кукин. — Чего это мне полезла в голову такая чушь?…»
Но в глубине сознания он подумал, боясь в то же время, чтобы это понимание не вышло из глубины на поверхность, что — нет, не чушь. Это, пожалуй, не только не чушь, но безжалостный ответ на его теперешнюю, делающую все серым, тоску.
«Вот ты обрадовался вдруг свалившейся поездке на раскопки, — через некоторое время продолжил он. — Но что обрадовало тебя? — И с жесткой усмешкой добавил: — Возможность месяц спокойно пожить в глухом сельце, где будешь сам себе хозяин, где, как говорит Иван Семенович, прекрасная речка с широкими плесами. Скифское городище — для тебя просто место, куда придется ходить по утрам и наблюдать, как пацаны, которых в селе навербуете, будут рыть ямы. Раскопы — так они правильно называются. Конечно, ты постараешься, чтобы вырыли их столько, сколько Иван Семенович сочтет нужным, и не выбросили в отвал ничего, что он считает ценным. Что представляли из себя эти жившие две тысячи лет назад скифы — дело для тебя третье. Главное, что получишь как бы второй отпуск. Но — конечно! — работу сделаешь от и до, никто тебя не упрекнет, репутация станет еще прочнее…
Неужели все в самом деле так?… — подумал Кукин, тут же раздражаясь на свой невольный испуг, вызванный возникшим вдруг ощущением, что он как-то обкрадывал, привык и продолжает обкрадывать себя. — Но в чем?! — даже дернулся Кукин, приподнявшись на постели, раздраженно глядя перед собой. — В чем?…»
Он снова лег и лежал без мыслей, чувствуя себя так, будто стоит на перепутье, не представляя, какой может быть новая дорога, существование которой все же ощутил, дорога, уводящая из пределов привычного.
«Какой еще «новый путь»?… — пожал плечами Кукин. — Чего ты дергаешься? Зачем? Чтобы набить шишек и пустить на распыл все, что создавал годами? Или, скажешь, оно легко достается, ничего не стоит?…»
Он вспомнил странную судьбу своего однокурсника по пединституту, вообразившего себя поэтом. Тот с год назад решил целиком посвятить себя творчеству, ушел от жены, все имущество носит в портфеле, ночует то на вокзале, то на почтамте, где и пишет, как сообщил при последней встрече, поэму о Копернике. Питается, как Кукин понял, преимущественно хлебом, благо он дешевый, но денег в долг не берет, обиделся, когда Кукин начал навязывать трешницу. Говорят, что отрывок из его поэмы напечатали в московском журнале. «Надо бы зайти в библиотеку, прочитать…» — в очередной раз спохватился Кукин.
«Может, такой жизни ты хочешь?» — насмешливо спросил он себя, вновь вспомнил о ночевках на вокзале и с омерзением передернулся. Нет, и в этом было что-то не то: страстное, жертвенное, но ненормальное, недолговечное, как истерика или исступление…
— Да что тебя мучает?! — в раздражении от беспричинности своих мыслей воскликнул Кукин.
Он встал, закурил и снова начал бродить по квартире, подолгу останавливаясь перед окнами, бесцельно разглядывая до мелочей знакомый вид, открывающийся из них, и чувствуя, как в груди, что с ним стало бывать последнее время, лишь сильнее расползаются неясные смятение и тоска.
«Чего тебе надо?…» — еще раз спросил он, даже не пытаясь ответить, потому что это был уже не вопрос, а так — пришикивание, одергивание.
…В час ночи Кукин неторопливо собрал, уложил в полотняную сумку все необходимое в командировке и вышел из квартиры.
Свет на лестнице был выключен, Кукин оказался в совершенной темноте и с полминуты отыскивал ключом замочную скважину. Темнота, как и обычно, не вызвала у него страха; единственное, что беспокоило до тех пор, пока не нащупал перила, — это опасение споткнуться о что-нибудь на лестничной площадке.