Досюда мы говорили о крупных, законченных характеристиках нашего художника. Но, как в мастерской Репина бесчисленные этюды бывают не менее, а иногда даже более интересны, чем выработанная затем из них картина, так точно и в мастерской Ключевского чрезвычайно любопытно следить за проходящими, как бы мельком бросаемыми, случайными ударами и мазками его кисти. Очень часто он отделывается от какой-либо попутной исторической встречи одною характерною фразою, кличкою, цитатою в два-три слова, которые, самим ли Ключевским остроумно измышленны, метко заимствованны им из летописи, мемуара, литературного или законодательного памятника, припечатывают как неизгладимые клейма, то тот, то этот лоб. «Обезьяна да нездешняя», «припадочный человек» (самодур Троекуров в «Дубровском»), «просвещенные лунатики» (люди начала царствования Екатерины II), «умный ум» (о Екатерине II), «запоздалая татарщина» (эпоха Бирона), «иностранная и враждебная колония на Русской земле» (Петербург при Бироне), «богородное жесткое житие»… «наемная сабля, служившая в семи ордах семи царям» (о генерале Патрике Гордоне), «возница, который что есть мощи, настегивает свою загнанную лошадь, а в то же время крепко натягивает вожжи» (Петр, в своей финансовой политике), «многомысленная и беспокойная глава» (Петр), «первый трагик странствующей драматической труппы, угодивший в первые генерал-прокуроры» (сотрудник Петра, неистовый Ягужинский), «Новая Паллада в кирасе поверх платья, только без шлема, и с крестом в руке вместо копья, без музыки, но со своим старым учителем музыки Шварцем» (Елизавета в ночь переворота), «принцесса совсем дикая и на ножах с супругом, генералиссимусом русских войск, в мыслительной силе не желавшим отставать от своей супруги» (Анна Леопольдовна и Антон Ульрих Брауншвейгский), «управляли и жезлом, и пырком, и швырком» (Долгорукие при Петре II), «старый Дон Кихот отпетого московского боярства» (верховник Голицин), «самая веселая и приятная из всех нам известных, не стоившая ни одной капли крови, настоящая дамская революция» («петербургское действо» 1762 г., низвержение Петра III Екатериной II). И так далее. Все эти короткие отметки какими-то золотыми иглами входят в память и оставляют в ней вышитый ими узор уже навсегда прочным и нелинючим.
Разбросанные в моем чтении отрывки дают нам достаточный материал для суждения о языке Ключевского. Более всего он сходствен с языком опять-таки пушкинской прозы и, подобно ей, достоин внимательнейшего изучения. Это язык настоящего природного великоросса, одаренного исключительно тонким чутьем к законам и требованиям своей родной речи. А потому он чрезвычайно прост и легок. По крайней мере, по видимости. Потому что в действительности то, как выразился однажды Вас. Осип. – «легкое дело тяжело писать и говорить, но легко писать и говорить – тяжелое дело, у кого это не делается как то само собой, как бы физиологически. Слово – что походка: один ступает всей своей ступней, а шаги его едва слышны; другой крадется на цыпочках, а под ним пол дрожит». Эта «физиологическая» «гармония мысли и слова» может быть развита и изощрена научным изучением языка (в чем, конечно, у Ключевского было тоже немного соперников на Руси). Но едва ли искусственное приобретение здесь в состоянии когда-либо достигнуть уровня свободы и богатства владения наследственного, естественного. В настоящее время в России чрезвычайно много писателей из инородцев, которые, однако, изучили русский язык лучше кровных русских, великих знатоков грамматики и стилистики, чуть не наизусть знающих Далев словарь от аза до ижицы, и, все-таки, за весьма редкими исключениями, что, по правде сказать, я их почти не знаю, русское ухо слышит в их чистой, красивой, изощренной, щегольской речи чуждый себе строй и звук. Что же касается литературного щегольства богатством языка, то в последние два десятилетия это, – казалось бы по существу, – несомненное достоинство, мало-помалу, начинает обращаться в весьма неприятный порок. С одной стороны, школа последователей Лескова, с другой – сильно развившаяся этнографическая беллетристика наводнили литературный язык перегрузом совершенно безнужных неологизмов, барбаризмов и, в особенности, провинциализмов, за которыми совершенно исчезает иногда естественное течение речи. Сейчас не диво бывает встретить рассказ или повесть, для точного разумения которого русский читатель должен на каждой странице раза по два заглядывать в толковый словарь Даля (академический не в помощь, так как доведено только до половины алфавита). И это даже модно, именно этим создалось несколько довольно громких имен. В действительности, такие щеголи языка очень напоминают тех франтов дурного тона, что унизывают перстнями с брильянтами и самоцветами (а то и стразами) немытые пальцы и шикарнейшим костюмом по последней моде прикрывают чуть не полное отсутствие белья. Это не богатство языка, а маскировка его бедности подлогом, выставкою декоративно рассчитанною на близорукость, неразборчивость и малое осведомление публики. Лесков хороший писатель, но лесковщина – дело весьма плачевное, так как, обычно, ее представители, не унаследовав ни одного из внутренних литературных достоинств покойного Николая Семеновича, наивно или умышленно принимают за них его внешние недостатки, из них же первым была преднамеренная вычурность и кривляние словом. Но и тут Лескова то выручало, а иной раз даже и оправдывало великолепное естественное знание и чутье великорусской речи, тогда как маленькие современные Лесковы танцуют свои словесные па, не выучившись раньше трем позициям. Нет ничего легче, как, вооружившись словарем Даля или каким-нибудь областным, либо древнерусским, нахватать из него хлестких и замысловатых речений и напихав их, где надо, как синонимы обычной литературной речи, создать затейливую амальгаму, которую читатель «весьма изумлен бывает» и добродушно принимает ее за настоящую «стилизацию». Брильянты и даже стразы слепят глаза, но истинно богатые и хорошего тона люди не делают из себя брильянтовой выставки, а тем более стразовой. В шуточном порядке отчего знатоку не побаловаться, не написать записки, письма, маленькой статейки, притчи, фельетона языком Несторовой летописи, «Слова о полку Игореве», Котошихина, Ломоносова, Карамзина, либо каким-нибудь местным наречием? Таких фокусов в архивах русской письменности не мало – и, к слову сказать, покойный Вас. Осип, был в них сам великий мастер и большой ценитель этой способности в других. Я сам когда-то, лет двадцать тому назад, имел удовольствие развеселить его повествованием о финансовых неудачах графа Витте, изложенным языком Несторовой летописи. Но посвятить себя такому словесному канатохождению специально и предаваться ему с серьезною и многозначительною миною священнодействующих жрецов – цель и упражнение сомнительные. Это даже не лесковщина, а так – Лейкин наоборот. Богатство языка должно чувствоваться, как скрытый запас, в фундаменте литературного здания, а не лепиться по его фасаду бесчисленными розетками и завитками аляповатых украшений. И вот это то чувство меры в пользовании своим словесным миллионом и есть коренное качество языка Ключевского. Несмотря на то, что, казалось бы, самый предмет толкал его, русского историка, ежеминутно к излишествам и злоупотреблениям своим капиталом, – смотрите, как он был экономен и сдержан и как, именно поэтому, каждый раз, когда являл свой капитал, эффектен и выразителен! Его архаизмы – никогда не франтовство, не фатовство, но – органическая потребность изложения. Уместностью одного такого, из существенной глубины предмета выхваченного словечка, он наполняет колоритом картину в несколько страниц, но брезгует выезжать на колорите. Очень редко оставляет он необыкновенное слово без объяснения, откуда оно взялось и почему ему понадобилось. Почему нынешний «взгляд на вещи», для масонов века Екатерины, лучше определяется тогдашним словом «умоначертание», почему развитие характера той же Екатерины укладывается в «самособранность», что значит «огурство» недоросля XVII в., – «огурались», «лыняли», как говорили тогда про служебных дезертиров и саботажников, живших девизом: «Дай Бог Великому государю служить, а сабли б из ножен не вынимать». Таким экономным, осторожным, умным и всегда мотивированным вкраплением Ключевский создавал синтез языка – тысячелетнего древа, по которому растекается мыслью русское слово, сближая поверхность его с глубинами, новую листву со старыми корнями. Деревья говорят с нами шумом листьев своих, а не торчанием вверх вывернутых корней, но надо, чтобы шум листьев говорил чуткому уму и всей совокупности дерева – и о ветвях, и о стволе, и с зарытом глубоко в землю питателе-корне. Вот этого-то счастливого результата и достигал Василий Осипович.