В душе у Гайвазовского рождалось не только сострадание к измученным людям, но и презрение к тем, кто был этому виной. Юноша начал другими глазами глядеть на богатый, гостеприимный дом Томилова, полный гостей, беспечно проводящих дни в довольстве и праздности. Нужно напомнить этим сытым людям, что рядом с ними живут в бедности те, кто их кормит и своим тяжелым трудом дает им средства блистать в обществе. Юный художник решил написать картину с натуры, которая тронула бы эти очерствевшие сердца.
Через несколько дней акварель «Крестьянский двор» была окончена. Крестьянин в грустной задумчивости, с опущенной головой сидит на оглобле посреди двора, лошадь, только что выпряженная из телеги, покорно дожидается, когда ее накормит хозяин. А хозяин глубоко задумался… В картине семнадцитилетнего художника не было протеста и гневного обличения, но в ней было очевидно стремление возбудить в зрителе человеческое сочувствие и сострадание к труженику-крепостному.
Но когда Гайвазовский показал акварель Томилову, тот начал восхищаться совершенством графического изображения и разнообразием приемов художника. Богатый помещик, страстный коллекционер, гордившийся тем, что владеет творениями великих мастеров живописи, он не мог или не хотел понять содержание этого глубоко правдивого и трогательного произведения Гайвазовского.
На юношу это подействовало отрезвляюще. Он вспомнил, как его симферопольские друзья Саша Казначеев и Федя Нарышкин отнеслись к его «Еврееям в синагоге». Ему стало грустно. Он с горечью подумал, что для всех этих чванливых господ, кичащихся своей любовью к искусству и тратящих неимоверные деньги на приобретение картин и скульптур, все это не больше чем тщеславие, прихоть, следование модному увлечению. Радостное, счастливое настроение первых дней жизни в Успенском потускнело. Все чаще вспоминалась Феодосия, опять появилась заглохшая на время тоска по родному дому, по морю, которое далеко, за тысячи верст, ярко голубеет теперь под лучами летнего солнца.
И снова в часы грусти, так же как и в часы радости, Гайвазовский вспомнил стихи любимого Пушкина о море и записал их в свой альбом рядом с последними рисунками:
Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.
Стихи эти гулко и властно отзывались в его юном сердце. Они говорили ему и о его судьбе, когда, бродя, в лесах вокруг Успенского, он повторял их как обещание, как клятву в верности морю.
Но в эти дни, полные горьких раздумий о людях, с которыми сталкивает его жизнь, к нему неожиданно пришла радость, осветившая опять его юность. И эту радость принесла любимая живопись — его постоянная утешительница.
Как-то раз утром, когда Гайвазовский собирался на прогулку, Томилов позвал его в кабинет.
Алексей Романович был сегодня какой-то торжественный. Гайвазовский даже растерялся и немного оробел. Он привык видеть Томилова постоянно естественным и простым в обхождении.
Алексей Романович немного помедлил, а потом сообщил ему:
— Собирайтесь в дорогу, мой друг, сегодня после полудня мы выезжаем в Петербург. Я получил сейчас известие, что наконец-то привезли «Последний день Помпеи». Картину выставили в Академии художеств. Мне пишут, что толпы народа заполнили залы академии.
В тот же день Томилов, Гайвазовский и гости-художники отправились в путь.
Стоял август 1834 года. В Петербурге на Невском было малолюдно. Многие состоятельные люди еще не вернулись с дач или из своих поместий. Трудовому же люду не до прогулок по проспекту. Только у подъезда Императорской академии художеств не протолпиться. Там уже стоит множество щегольских экипажей. Многие столичные баре, узнав о прибытии картины Брюллова, приехали из своих деревень. Ведь неизвестно, на какой срок выставлена картина. Барам, а особенно барыням, не хочется отстать от моды. Для них великое творение Брюллова — такая же модная новинка, как представление знаменитого заезжего фокусника или актера-иностранца.
Гайвазовский и Томилов с трудом пробрались в Античный зал, где находилась картина. Решетка отделяла ее от публики.
Гайвазовский из газет был знаком с описанием картины. Вместе с другими академистами он также читал о событиях, изображенных на картине, у римского писателя Плиния Младшего. Но то, что он увидел, превзошло все его ожидания. На мгновение он прикрыл глаза рукой, так ослепили его фосфорические вспышки молний и красное пламя вулкана на грозовом небе. Гайвазовский явственно увидел гибель древнего римского города Помпеи близ Неаполя в I веке нашей эры, толпу, охваченную смертельным ужасом. Такой же ужас охватил его самого. Он вдруг почувствовал себя одним из этой толпы. Ему казалось, что он слышит, как оглушительный гром потрясает воздух, как земля колеблется под ногами, как само небо вместе с разрушающимися зданиями падает на него.
Гайвазовскому стало жутко. Он чувствовал то бурное биение, то замирание собственного сердца и сильный шум в ушах.
Незаметно он, начал отступать от картины и, добравшись до лестницы, устремился вниз.
На другое утро Гайвазовский вернулся в выставочный зал после плохо проведенной ночи. Во сне какие-то обезумевшие от страха люди протягивали к нему руки, умоляя о спасении.
Хотя его волнение еще не улеглось, но на этот раз Гайвазовский лучше рассмотрел группы людей на картине и ее общую композицию. Он увидел трагическое событие в жизни народа.
Во время извержения Везувия люди, чтобы спастись, устремились из города. В такие минуты каждый проявляет свой характер: два сына несут на плечах старика-отца; юноша, желающий спасти старуху-мать, упрашивает ее продолжать путь; муж стремится уберечь от беды любимую жену; мать перед гибелью в последний раз обнимает своих дочерей. В центре картины — молодая красивая женщина, замертво упавшая с колесницы, и рядом с ней — ее ребенок.
У Гайвазовского мелькнула мысль, что художник создал великую картину именно потому, что глубоко пережил это событие, почувствовал красоту этих людей, не теряющих своего человеческого достоинства, преисполненных стремления в эти страшные минуты помочь своим близким, оградить в первую очередь их от опасности.
Когда Гайвазовский опять взглянул на юношу, умоляющего свою мать бежать, а та, обессиленная, не может и не желает больше продолжать путь, ему почудилось, что он явственно слышит просьбы сына, обращенные к матери.
Гайвазовский, потрясенный своим открытием, оценил всю человечность картины и понял душу художника. Недаром Брюллов изобразил самого себя среди жителей Помпеи с ящиком красок и кистей на голове.
А то, что художник поместил на картине отвратительного скрягу, собирающего даже в такой момент никому не нужное, разбросанное по земле золото, еще больше оттеняло и подчеркивало высокие человеческие чувства жителей Помпеи.
Гайвазовский осознал — облитые светом, совершенные в своей пластической красоте тела прекрасны не только благодаря гениальной кисти художника, но также и потому, что они излучают свет душевного благородства.
Взволнованный своими размышлениями, Гайвазовский, чтобы не расплескать их, не забыть, ушел с выставки и целый день бродил один по аллеям Летнего сада.
К картине он с тех пор являлся каждый день. Всякий раз он открывал в ней новые достоинства, что-то не замеченное накануне, и в голове рождались все новые и новые мысли.
В воскресенье он пошел к Томилову. Там было много гостей. Все разговоры вращались вокруг картины Брюллова. О ней страстно спорили. Рассказывали, что Брюллов одиннадцать месяцев подряд не отходил от холста. Иногда его, обессилевшего от работы, выносили на руках из мастерской.