«Твое сердце под стать твоему таланту, – заметил учитель. – Спасибо за доверие, мой юный друг, но только моя музыка, что так вдохновляет тебя, осталась в прошлом. Божественный огонь давно уже не озаряет моих дней и дум. Я стар. Или ты надеешься поделиться со мной своей молодостью?»
«Твоя молодость – та девица, что „не умерла, но спит“, – сказал на это Изамбар. – Огонь вдохновения войдет в твои двери как Спаситель и скажет ей свое „талифа куми“. Нужно лишь немного веры, меньше, чем горчичное зерно, ты же знаешь!»
«Ты прав, – произнес учитель после долгого молчания с неожиданной силой и твердостью. – Но, должен тебе признаться, у девицы этой отнюдь не ангельский характер. Когда-то Бог наказал меня за ее вздорные выходки», – прибавил он не без горечи, очевидно подразумевая под этим гибель своей жены и двоих маленьких детей, о которой все мы что-то слышали, но никто не знал подробностей. И тогда мне пришло в голову, что, нянчась с нами, он не столько стремился сделать нас музыкантами, сколько искупал свой грех перед семьей, которую не смог уберечь; Изамбар же как будто послан Богом сказать, что грех его прощен. И слова юноши прозвучали в унисон с моими мыслями: «Этого довольно, учитель. Не казни себя сам. А твою молодость я только что видел краешком глаза и, кажется, уже влюблен».
Тогда учитель рассмеялся совсем озорно и весело, пообещав познакомить «пылкого мечтателя» со взбалмошной особой как можно ближе, дабы он получил о ней полное представление.
На том они и порешили. Вот тогда-то, собственно, все и началось.
Каждый держал свое слово и был достоин другого. Изамбар не расставался с лютней ни днем ни ночью, а наш «досточтимый» из добрейшего и безобиднейшего старичка превратился в настоящую фурию. Исполняя пожелание юного безумца, он предал забвению и свое любимое слово «хорошо», и прилагавшуюся к нему снисходительно ласковую улыбку. Во время репетиций и месс в церкви он так сверкал на нас глазами, что мы цепенели от ужаса, из последних сил дотягивая высокую ноту, и не сомневались – тот, кто промажет хоть на четверть тона, будет убит на месте. Дома же, в небольшой комнатке, где мастер давал свои уроки, при закрытых дверях творилось нечто похожее на извержение вулкана, и впору было ждать, что горячая лава вот-вот хлынет наружу через щель над порогом. Создавалось впечатление, будто старик добивается, чтобы не в меру ревностный ученик пожалел о содеянном.
Каждое новое упражнение завершалось страстной и красочной учительской руганью и требованием повторить. После повтора вопли «досточтимого» усиливались, после второго достигали апогея, обогащаясь такими смачными выражениями, в знании которых мы никогда бы его не заподозрили, после третьего по комнате летели и ударялись о стену всевозможные предметы, после четвертого и далее следовали только удары.
Вечером первого дня, когда все закончилось, дверь распахнулась и Изамбар, шатаясь, вышел оттуда, как из застенка, сквозь темный загар на его щеках проступала землистая бледность. Он крепко обнимал и прижимал к себе учительскую лютню, боясь уронить ее и при этом ничуть не заботясь о том, чтобы не упасть самому. Конечно, я проводил его наверх, в его комнату, и он не забыл поблагодарить меня, глядя своими огромными, ничего не видящими глазами, полными глубоко затаенного огня, какого я никогда в них больше не видел. Там были и восторг, и боль, и изумление, и жажда постижения, и счастье, и ужас – все сразу, в немыслимом сплаве и напряжении. И когда я затворил за собой дверь, из-за нее послышались звуки последнего упражнения.
Вот и скажите теперь, монсеньор, что он не был сумасшедшим с самого начала! Я понял, что нахожусь в одном доме с двумя помешанными, один из которых – буйный, а другой – тихий, и только любопытство, желание узнать, чем кончится это безумие, кто сдастся первым, удержало меня от желания бежать без оглядки. Очевидно, если бы не любопытство, в те дни учитель лишился бы всех своих учеников, близких к тому, чтобы покинуть его всегда тихий и уютный дом, как крысы – тонущий корабль. И, надо думать, старик не стал бы по нам плакать. Теперь у него был Изамбар, который один стоил больше всех нас, вместе взятых, и учитель принялся испытывать его не без азарта. Я же наблюдал происходящее со смесью злорадства, восхищения и искреннего сострадания, переходящего в страх за этого юношу, почти мальчика, чья хрупкость сама по себе заставляла теряться в догадках, как еще держится в нем душа!
Я нисколько не сомневался – он заслуживал всего того, что получил, всего, о чем сам же и просил. Он без единого слова вытащил из меня мою сокровенную, мою мучительную тайну и сыграл ее на струнах; восхваляя музыку учителя, поклоняясь ему как музыканту и призывая оставить излишнюю снисходительность, он умудрился, сохраняя почтительность, в то же время оскорбить старика, обвинив в лицемерии и предательстве себя самого в угоду благонравию и посредственности. Он задел учителя не меньше, чем задел меня, и старый музыкант, отвечая на вызов ученика, стряхнул с себя пыль терпимости. Я ждал, что дерзкий смельчак погибнет в лаве разбуженного им вулкана. Учитель мстил ему за нас обоих, и мальчишка должен был погибнуть!
Утром второго дня, когда я вошел в гостиную, сверху доносился тихий перезвон лютневых струн. И всякий раз, когда я заходил туда, он не смолкал ни на миг. Наверное, Изамбар играл и ночью и спал не более трех часов. Он не спускался вниз и не выпускал из рук инструмента, пока учитель, отыграв в церкви вечерню, не позвал его на урок.
Я снова притаился за дверью.
Они начали с повторения вчерашних упражнений, которые были сыграны без единой запинки, не вызвав учительского гнева, а только лишь пару сухих замечаний. Новые упражнения, одно другого сложнее, я сам не сыграл бы идеально, хоть среди учеников считался далеко не последним лютнистом. И стоило Изамбару чуть ошибиться, все начиналось сначала: требование повторить, еще и еще, окрики и удары… Не знаю, чем бил его учитель (должно быть, всем, что попадалось на глаза), но только после этого урока я увидел на руках Изамбара, прижимавших к груди драгоценную лютню, синяки и кровоподтеки, и особенно досталось правой.
Упражнения третьего дня были мне вовсе незнакомы. На четвертый день учитель требовал от Изамбара такой ловкости пальцев, таких заковыристых скоростных переходов и ритмических трюков, что я даже не был в состоянии ни понять, ни оценить их по достоинству, и он с ними почти справлялся. А когда не справлялся, то неизменно получал по рукам. Учитель перестал кричать на него, но бил педантично и аккуратно; мне уже не хватало ни слуха, ни чувства ритма уловить – за что. Последние три упражнения Изамбар повторил не менее чем по десять раз каждое, как мне показалось, безупречно, но ответом ему был град ударов и приказание не появляться перед учителем до тех пор, пока переходы не станут по-настоящему отчетливыми. Он вышел чуть живой, еле переставляя ноги, с плотно сжатыми бледно-синими губами. Синяки и багровые полосы виднелись у него на запястьях, на шее, даже на щеках. Старик бил его по лицу. Я бы не стерпел такого ни от кого и ни за что на свете! Да и Изамбару его терпение далось дорого. В ту ночь он не играл. Зато утром взялся за дело с удвоенным рвением.
Во время пятого урока Изамбар сыграл все учительские упражнения от первого до последнего, сыграл не только с точностью, но и с чувством, каждое – со своим, свежим и ярким, пережитым и выстраданным. Учитель слушал его не прерывая, а когда Изамбар закончил, сказал: «Половину из этих приемов я сочинил сам. Я говорю, как ты можешь догадаться, о второй половине. В ней – основные секреты моего мастерства, за которое меня прозвали Волшебником Лютни. Последние три упражнения современные лютнисты считают невыполнимыми. Многие из них отдали бы душу за то, что стоило тебе пяти дней терпеливого труда и нескольких пощечин. Теперь твои руки знают и чувствуют лютню. Играй, мой мальчик, играй, отдай ей все сердце, и ты станешь ее Королем. Да ты ведь и так уже это делаешь!»