«Да, Изамбар, я полагаю, тебе лучше уйти с колокольни, – сдержанно отозвался учитель. – Живи пока у меня. Если ты так любишь звезды, то потом найдешь себе мансарду в более высоком доме. Я готов сам представить тебя хозяевам таких домов. Не сомневаюсь, они тебе не откажут. После сегодняшней ярмарки о тебе уже говорят во всем Гальмене. Я же сказал, что здесь ты будешь знаменит!»
Но слава Изамбара по-прежнему не волновала. «Я повинуюсь и останусь у тебя, досточтимый мастер, – согласился он. – Но молю тебя, если это возможно, позволь мне сходить сейчас к моему другу и проститься с ним. Он оставил незапертым вход на колокольню и не уснет, пока я не вернусь».
«Ну что же, раз так, конечно, тебе нужно сходить к нему», – сказал учитель.
«И еще, досточтимый мастер, я прошу твоего позволения видеться с моим другом. Если ты позволишь мне это, я не стану злоупотреблять твоей добротой – я буду видеться с ним лишь изредка. И обещаю тебе, колокола не отвлекут меня от лютни», – вновь озадачил Изамбар нашего учителя, чьи ученики вытворяли все, что хотели, и не думая спрашивать позволения.
«Ты взрослый юноша, – заметил наш „досточтимый“. – Как я могу запретить тебе дружить и встречаться с кем бы то ни было?»
«Потому что ты – мой учитель, – ответил Изамбар с легким удивлением, словно это было и без того понятно. – Ты согласился стать им, и я обязан тебе послушанием. Это – условие, без которого нельзя учиться. Тебя называют Волшебником Лютни, и ты знаешь, что секрет не в упражнениях, не в ловкости пальцев. Вернее, не только в них. Есть нечто большее. Ты знаешь что, но о нем не сказать словами. И даже если скажешь, словами его не передашь. Я пришел к тебе за ним. Пришел, чтобы принять. Я – ученик. Мы должны быть едины в доброй воле и в открытости сердца. Ведет учитель, ученик следует. Я буду делать все, что ты велишь мне, и отказываться от того, что ты запрещаешь. Это потребует от меня усилий и терпения. И чем больше, тем глубже будет открываться мое сердце для тебя и твоего знания. Таково искусство учиться. Искусство учить – иное. Ученик не знает, что ему под силу. Но знает учитель, его открытое сердце. Если он требует от ученика слишком много, ученик может не выдержать и уйти от него, отказавшись от знания, или даже погибнуть (впрочем, и первое равносильно гибели); если же требует мало – ученик не будет расти и не раскроет себя учителю и его знанию. Если ты, досточтимый мастер, запретишь мне встречаться с моим другом, может статься, колокола будут сниться мне по ночам, звуки лютневых струн превратятся для меня в их голоса, ибо, играя на лютне, я стану думать о колоколах, и игра моя не принесет тебе радости. Ты можешь наказывать меня как тебе угодно, и, возможно, это поможет. Вероятно и то, что все будет иначе с самого начала и колокола моего друга волнуют меня вовсе не так сильно, как мне кажется. Я не знаю этого. Я лишь ученик. Если же ты позволишь мне дружить со звонарем, ты должен сделать это открытым сердцем. Когда я говорил тебе о моем друге, мое сердце видело – он тебе не нравится. Мой друг и его колокола уже встали между нами. Кто из нас двоих сможет взять их на себя? Решать тебе. Будет так, как ты скажешь».
Я точно знаю, что на месте учителя поддался бы на искушение. Но наш добрейший мастер лишь изумленно уставился на Изамбара. А потом, как будто сообразив, в чем дело, весь расцвел и обнял его крепко, горячо. «Ступай к своему другу, мой мальчик, – сказал учитель. – Обещай ему, что придешь завтра. А мою старческую ревность я беру на себя – она вовсе не стоит твоих усилий и терпения. Просто мы, старики, порой бываем ревнивее молодых». – И он засмеялся смехом человека, убравшего с дороги огромный камень, который вдруг оказался не тяжелее перышка.
Да, монсеньор, Изамбар явился не затем, чтобы его хвалили. Он пришел с собственным пониманием отношений между учителем и учеником и боролся за такие отношения со всем своим упорством и мужеством. Он мог стерпеть все, что угодно, кроме лжи и снисходительности. Его чуткость к фальши не только в звуках, но и в словах и жестах не знала меры, как и его стремление к совершенству. Во время первых уроков, стоя под дверью (а я, монсеньор, имел такую привычку), можно было услышать весьма необычные фразы.
«Хорошо, – говорил учитель своим спокойным ласковым голосом, так, как часто говорил и нам. – Хорошо».
«Разве, досточтимый мастер? – возражал Изамбар. – В конце третьего такта ты едва сдержался, чтобы не ударить меня. И напрасно – тогда ты уже не смог бы сказать свое „хорошо“».
Он охотно подчинялся всем требованиям учителя и мог повторять одно и то же, сложную музыкальную строку или прием, хоть сто раз, хоть целый день, но неизменно оставлял за собой право на возражения подобного рода. Сначала мастера это умиляло, но потом начало раздражать, и я вполне его понимал: в конце концов, если ты так строг к себе, это твое личное дело! Я стал опасаться, что Изамбар таки и впрямь «перевоспитает» учителя своей дотошностью, отчего нам, лентяям, тем паче не поздоровится. Более того, я подозревал, что он того и добивается. Но Изамбар, как ему свойственно, копал куда глубже. Однажды он так довел учителя постоянными замечаниями о своих ошибках, которые повторял из раза в раз с не меньшим постоянством, что тот совершенно вышел из себя и отлупил его по рукам.
«Ты сам этого хотел! – вопил на весь дом наш „добрейший“, никогда не повышавший на нас голоса. – Ну, что, ты доволен?»
Мне казалось, что от его крика дрожат стены. Но буря бушевала недолго и стихла так же внезапно, как началась. Учитель словно вдруг очнулся, а в следующий миг его осенило.
«Боже мой! – воскликнул он. – Да ведь ты же левша! Как я сразу не понял! Этот прием тебе совсем незнаком – в технике игры на твоем инструменте нет ничего похожего. Разумеется, тебе нужно время, чтобы приучить свои пальцы, больше времени, чем потребовалось бы другому…» Учитель явно был ошеломлен своим открытием, дававшим представление о титаническом труде, с которым давалось юноше его мастерство.
«Мальчик мой дорогой! Прости меня!» – сказал наш Король Лютни, приходя в ужас от собственной вспышки.
«Пожалуйста, не извиняйся, – преспокойно ответил Изамбар. – И впредь лучше бей меня, но только не обманывай».
«Почему ты думаешь, что это лучше? – спросил мастер. – Должно быть, твой прежний учитель часто бил тебя?»
«Никогда, – сознался Изамбар. – Мы с ним в этом не нуждались. Я скажу тебе правду, досточтимый. В нем было равновесие. И я похож на него. Но ты – другой. Ты не можешь сказать „плохо“ тихим голосом. Ты говоришь „хорошо“, но твое „хорошо“ почти всегда значит „плохо“. И даже если ты возьмешь плетку, я знаю точно, мне не будет больнее, чем от твоего „хорошо“ и от твоей ласковой улыбки, с которой ты говоришь его».
«Почему ты так в этом уверен?» – снова спросил учитель.
«Ты не такой, каким кажешься, – сказал Изамбар. – Когда ты бил меня и кричал, ты был настоящий. Я имею в виду, что раньше ты не боялся показаться недобрым и немягким. Тебя не тревожило, каким видят тебя другие. Ты не боялся нечаянно сделать кому-то больно. Ты вообще ничего не боялся. Не боялся и делал…»
«Откуда ты, мальчишка, знаешь, каким я был раньше?!» – почти возмутился учитель.
«Я слышал все это в твоей органной музыке, – ответил Изамбар. – В ней много силы, страсти, смелости. В ней – широта и простор орлиного полета, в ней бури и битвы Духа. Ее красота величава, как раскинутые в небе крылья, ее яркость – как вспышки молний. В ней совсем нет мягкости. И в твоей лютневой музыке тоже нет. В твоей музыке, как и в твоем сердце, много боли, но она светла. Я не боюсь тебя. Ты прав, я всего лишь мальчишка, и тебе нет нужды прятаться от меня за ласковой улыбкой. Ты – величайший из ныне живущих музыкантов, а потому имеешь право на капризы и вспышки, лишь бы продолжал гореть божественный огонь твоего вдохновения. Я в вечном долгу перед судьбой за счастье учиться у тебя. Все, что исходит от тебя, учитель, для меня священно и божественно, когда оно и вправду твое. Я буду заниматься всю ночь и освою твой прием. Если же нет – бей меня сколько хочешь, без всякой жалости. А я даю тебе слово, что моя леворукость не станет помехой и скоро ты о ней забудешь».